Неточные совпадения
Это был человек лет тридцати двух-трех
от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы,
пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.
— У рыбы кровь холодная, — возразил он с уверенностию, — рыба тварь немая. Она не боится, не веселится; рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, — продолжал он, помолчав, — святое дело кровь! Кровь солнышка Божия не видит, кровь
от свету прячется… великий грех показать
свету кровь, великий грех и страх… Ох, великий!
Она
пряталась от дочери, избегала
света, беспрестанно ощипывала и обдергивала на себе платье и дико озиралась, словно чего-то ища.
Там я ложился в тени на траве и читал, изредка отрывая глаза
от книги, чтобы взглянуть на лиловатую в тени поверхность реки, начинающую колыхаться
от утреннего ветра, на поле желтеющей ржи на том берегу, на светло-красный утренний
свет лучей, ниже и ниже окрашивающий белые стволы берез, которые,
прячась одна за другую, уходили
от меня в даль чистого леса, и наслаждался сознанием в себе точно такой же свежей, молодой силы жизни, какой везде кругом меня дышала природа.
Мне было стыдно и показалось чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею главнейшею задачею — как можно подальше
спрятаться от всего
света.
Потом он долго, до
света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а
от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей
спрятаться ночи, — он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
Они приходят иногда к Мише на господский двор, только я
прячусь там
от них: наши дворовые и сама Глафира Львовна так грубо обращаются с ними, что у меня сердце кровью обливается; они, бедняжки, стараются всем на
свете услужить брату, бегают, ловят ему белок, птиц, — а он обижает их…
Жадов. Ничего… ничего… легко… легко… все легко на
свете. Только надобно, чтоб не напоминало ничто! Это просто сделать! Это я сделаю… буду сторониться,
прятаться от своих прежних товарищей… не буду ходить туда, где говорят про честность, про святость долга… целую неделю работать, а в пятницу на субботу собирать разных Белогубовых и пьянствовать на наворованные деньги, как разбойники… да, да… А там и привыкнешь…
Спустишься к нему, охватит тебя тепловатой пахучей сыростью, и первые минуты не видишь ничего. Потом выплывет во тьме аналой и чёрный гроб, а в нём согбенно поместился маленький старичок в тёмном саване с белыми крестами, черепами, тростью и копьём, — всё это смято и поломано на иссохшем теле его. В углу
спряталась железная круглая печка,
от неё, как толстый червь, труба вверх ползёт, а на кирпиче стен плесень наросла зелёной чешуёй. Луч
света вонзился во тьму, как меч белый, и проржавел и рассыпался в ней.
Михевна. Чего испугалась? Сама не знает, чего. Ну, вот и мы скоро заживем по-людски… А то всех стыдимся,
от людей
прячемся; только и
свету в глазах, что Вадим Григорьич… Что хорошего? А насчет индеек я секрет знаю: я цыплят выхожу, всех выхожу. Главная причина, когда они будут оперяться…
Жена хотела, чтобы я ушел, но мне не легко было сделать это. Я ослабел и боялся своих больших, неуютных, опостылевших комнат. Бывало в детстве, когда у меня болело что-нибудь, я жался к матери или няне, и, когда я прятал лицо в складках теплого платья, мне казалось, что я
прячусь от боли. Так и теперь почему-то мне казалось, что
от своего беспокойства я могу
спрятаться только в этой маленькой комнате, около жены. Я сел и рукою заслонил глаза
от света. Было тихо.
И, вероятно, какая была бы прекрасная жизнь на этом
свете, если бы не нужда, ужасная, безысходная нужда,
от которой нигде не
спрячешься!
В 1800-х годах, в те времена, когда не было еще ни железных, ни шоссейных дорог, ни газового, ни стеаринового
света, ни пружинных низких диванов, ни мебели без лаку, ни разочарованных юношей со стеклышками, ни либеральных философов-женщин, ни милых дам-камелий, которых так много развелось в наше время, — в те наивные времена, когда из Москвы, выезжая в Петербург в повозке или карете, брали с собой целую кухню домашнего приготовления, ехали восемь суток по мягкой, пыльной или грязной дороге и верили в пожарские котлеты, в валдайские колокольчики и бублики, — когда в длинные осенние вечера нагорали сальные свечи, освещая семейные кружки из двадцати и тридцати человек, на балах в канделябры вставлялись восковые и спермацетовые свечи, когда мебель ставили симметрично, когда наши отцы были еще молоды не одним отсутствием морщин и седых волос, а стрелялись за женщин и из другого угла комнаты бросались поднимать нечаянно и не нечаянно уроненные платочки, наши матери носили коротенькие талии и огромные рукава и решали семейные дела выниманием билетиков, когда прелестные дамы-камелии
прятались от дневного
света, — в наивные времена масонских лож, мартинистов, тугендбунда, во времена Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных, — в губернском городе К. был съезд помещиков, и кончались дворянские выборы.
Так он и поступал. Ночью моцион делал, в лунном
свете купался, а днем забирался в нору и дрожал. Только в полдни выбежит кой-чего похватать — да что в полдень промыслишь! В это время и комар под лист
от жары
прячется, и букашка под кору хоронится. Поглотает воды — и шабаш!
Солнце лило в палату целые потоки
света и так пригревало, что приходилось
от него
прятаться, как летом, и не верилось, что за тонкими стеклами окон воздух холоден, свеж и сыр.
Летом она со своим торжественным покоем — этот монотонный треск кузнечиков, прозрачный лунный
свет,
от которого никуда не
спрячешься, — наводила на меня унылую грусть, а зимою безукоризненная белизна степи, ее холодная даль, длинные ночи и волчий вой давили меня тяжелым кошмаром.
На плотине, залитой лунным
светом, не было ни кусочка тени; на середине ее блестело звездой горлышко
от разбитой бутылки. Два колеса мельницы, наполовину
спрятавшись в тени широкой ивы, глядели сердито, уныло…