Неточные совпадения
Городничий. Ну, уж вы — женщины! Все кончено, одного этого слова достаточно! Вам всё — финтирлюшки! Вдруг брякнут ни из того ни из
другого словцо. Вас посекут, да и только, а мужа и
поминай как звали. Ты, душа моя, обращалась с ним так свободно, как будто с каким-нибудь Добчинским.
Софья. Вижу, какая разница казаться счастливым и быть действительно. Да мне это непонятно, дядюшка, как можно человеку все
помнить одного себя? Неужели не рассуждают, чем один обязан
другому? Где ж ум, которым так величаются?
Тем не менее он все-таки сделал слабую попытку дать отпор. Завязалась борьба; но предводитель вошел уже в ярость и не
помнил себя. Глаза его сверкали, брюхо сладострастно ныло. Он задыхался, стонал, называл градоначальника душкой, милкой и
другими несвойственными этому сану именами; лизал его, нюхал и т. д. Наконец с неслыханным остервенением бросился предводитель на свою жертву, отрезал ножом ломоть головы и немедленно проглотил.
Но, с
другой стороны, не видим ли мы, что народы самые образованные наипаче [Наипа́че (церковно-славянск.) — наиболее.] почитают себя счастливыми в воскресные и праздничные дни, то есть тогда, когда начальники
мнят себя от писания законов свободными?
В прошлом году, зимой — не
помню, какого числа и месяца, — быв разбужен в ночи, отправился я, в сопровождении полицейского десятского, к градоначальнику нашему, Дементию Варламовичу, и, пришед, застал его сидящим и головою то в ту, то в
другую сторону мерно помавающим.
— Ну, про это единомыслие еще
другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не
помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а 8000 жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
—
Помни, Анна: что ты для меня сделала, я никогда не забуду. И
помни, что я любила и всегда буду любить тебя, как лучшего
друга!
― Вы говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону,
другие вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, ―
помните, мы с вами говорили, ― то никакой отец одними своими силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
Я
помню, одна меня полюбила за то, что я любил
другую.
На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с
другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и
поминай как звали.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче говорит.
Она его не будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не
помнит, уж
другомуЕго невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Вдовы Клико или Моэта
Благословенное вино
В бутылке мерзлой для поэта
На стол тотчас принесено.
Оно сверкает Ипокреной;
Оно своей игрой и пеной
(Подобием того-сего)
Меня пленяло: за него
Последний бедный лепт, бывало,
Давал я.
Помните ль,
друзья?
Его волшебная струя
Рождала глупостей не мало,
А сколько шуток и стихов,
И споров, и веселых снов!
— Да, мой
друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и
помяните мое слово, если он не…
Коли так рассуждать, то и на стульях ездить нельзя; а Володя, я думаю, сам
помнит, как в долгие зимние вечера мы накрывали кресло платками, делали из него коляску, один садился кучером,
другой лакеем, девочки в середину, три стула были тройка лошадей, — и мы отправлялись в дорогу.
Сонечка занимала все мое внимание: я
помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на
другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
Все это я выдумал, потому что решительно не
помнил, что мне снилось в эту ночь; но когда Карл Иваныч, тронутый моим рассказом, стал утешать и успокаивать меня, мне казалось, что я точно видел этот страшный сон, и слезы полились уже от
другой причины.
Ну-с, государь ты мой (Мармеладов вдруг как будто вздрогнул, поднял голову и в упор посмотрел на своего слушателя), ну-с, а на
другой же день, после всех сих мечтаний (то есть это будет ровно пять суток назад тому) к вечеру, я хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул, что осталось из принесенного жалованья, сколько всего уж не
помню, и вот-с, глядите на меня, все!
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели
друг на
друга молча. Разумихин всю жизнь
помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал в его душу, в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то странное как будто прошло между ними… Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон… Разумихин побледнел как мертвец.
Мне как раз представилось, как трагически погиб поручик Потанчиков, наш знакомый,
друг твоего отца, — ты его не
помнишь, Родя, — тоже в белой горячке и таким же образом выбежал и на дворе в колодезь упал, на
другой только день могли вытащить.
— Ну, тогда было дело
другое. У всякого свои шаги. А насчет чуда скажу вам, что вы, кажется, эти последние два-три дня проспали. Я вам сам назначил этот трактир и никакого тут чуда не было, что вы прямо пришли; сам растолковал всю дорогу, рассказал место, где он стоит, и часы, в которые можно меня здесь застать.
Помните?
Он плохо теперь
помнил себя; чем дальше, тем хуже. Он
помнил, однако, как вдруг, выйдя на канаву, испугался, что мало народу и что тут приметнее, и хотел было поворотить назад в переулок. Несмотря на то, что чуть не падал, он все-таки сделал крюку и пришел домой с
другой совсем стороны.
И
помни, опять с прежним условием: эти износишь, на будущий год
другие даром берешь!
Почти рядом с ним на
другом столике сидел студент, которого он совсем не знал и не
помнил, и молодой офицер.
Кабанова. Поверила бы я тебе, мой
друг, кабы своими глазами не видала да своими ушами не слыхала, каково теперь стало почтение родителям от детей-то! Хоть бы то-то
помнили, сколько матери болезней от детей переносят.
— Кто старое
помянет, тому глаз вон, — сказала она, — тем более что, говоря по совести, и я согрешила тогда если не кокетством, так чем-то
другим. Одно слово: будемте приятелями по-прежнему. То был сон, не правда ли? А кто же сны
помнит?
— Как это «ненужная»? Я вам не стал бы и говорить про то, что не нужно. А вы обратите внимание на то, кто окружает нас с вами, несмотря на то, что у вас есть неразменный рубль. Вот вы себе купили только сластей да орехов, а то вы все покупали полезные вещи для
других, но вон как эти
другие помнят ваши благодеяния: вас уж теперь все позабыли.
— Не провожал, а открыл дверь, — поправила она. — Да, я это
помню. Я ночевала у знакомых, и мне нужно было рано встать. Это — мои
друзья, — сказала она, облизав губы. — К сожалению, они переехали в провинцию. Так это вас вели? Я не узнала… Вижу — ведут студента, это довольно обычный случай…
— Вы этим — не беспокойтесь, я с юных лет пьян и в
другом виде не
помню, когда жил. А в этом — половине лучших московских кухонь известен.
Он отбрасывал их от себя,
мял, разрывал руками, люди лопались в его руках, как мыльные пузыри; на секунду Самгин видел себя победителем, а в следующую — двойники его бесчисленно увеличивались, снова окружали его и гнали по пространству, лишенному теней, к дымчатому небу; оно опиралось на землю плотной, темно-синей массой облаков, а в центре их пылало
другое солнце, без лучей, огромное, неправильной, сплющенной формы, похожее на жерло печи, — на этом солнце прыгали черненькие шарики.
Самгин подумал, что парень глуп, и забыл об этом случае, слишком ничтожном для того, чтобы
помнить о нем. Действительность усердно воспитывала привычку забывать о фактах, несравненно более крупных. Звеньями бесконечной цепи следуя одно за
другим, события все сильнее толкали время вперед, и оно, точно под гору катясь, изживалось быстро, незаметно.
Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о мире с немцами, время шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились
друг с
другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо
помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
— Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого
друга, но Самгин,
помня, какой грубой, напористой была она, — не верил ей.
Рука его деревянно упала, вытянулась вдоль тела, пальцы щупали и
мяли полу пиджака,
другая рука мерно, как маятник, раскачивалась.
— Ты в бабью любовь — не верь. Ты
помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и
друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на
другую, это — от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще
другие на земле живут.
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о том, «Что должен знать и
помнить рабочий»,
другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
— Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, —
помните? — инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или
другого. Я — не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это…
— Мы мало знаем
друг друга и, насколько
помню, в прошлом не испытывали взаимной симпатии.
— Читал Кропоткина, Штирнера и
других отцов этой церкви, — тихо и как бы нехотя ответил Иноков. — Но я — не теоретик, у меня нет доверия к словам.
Помните — Томилин учил нас: познание — третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает жизнь эмоционально.
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой — прав: студенческое движение — щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. «Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое
другое — все это ручейки незначительные, но следует
помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и
другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик».
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михайло —
другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затесовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, —
помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек был, а умница, добряк.
— Разве я
другая душа для тебя, кум? Кажется, не раз служил тебе, и свидетелем бывал, и копии…
помнишь? Свинья ты этакая!
Я и говорил, но,
помните, как: с боязнью, чтоб вы не поверили, чтоб этого не случилось; я вперед говорил все, что могут потом сказать
другие, чтоб приготовить вас не слушать и не верить, а сам торопился видеться с вами и думал: «Когда-то еще
другой придет, я пока счастлив».
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня —
помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем
другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Прости меня, мой
друг! — заговорила она нежно, будто слезами. — Я не
помню, что говорю: я безумная! Забудь все; будем по-прежнему; пусть все останется, как было…
Давно знали они
друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов
помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем.
— Да,
помню имя: это твой товарищ и
друг. Что с ним сталось?
— А я говорил тебе, чтоб ты купил
других, заграничных? Вот как ты
помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а
другое втянув в себя. — Курить нельзя.
Другой сидит по целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж
мнет носовой платок в руках — и все не решается высморкаться: лень.
Другие всё почти новые люди, а эти трое, да Прохор, да Маришка, да разве Улита и Терентий
помнят тебя.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно,
помня нестрогие нравы повес своего времени и находя это в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто
другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.