Неточные совпадения
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три
года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что
год, то дети: некогда
Ни
думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Прапрадед мой по матери
Был и того древней:
«Князь Щепин с Васькой Гусевым
(Гласит другая грамота)
Пытал поджечь Москву,
Казну пограбить
думали,
Да их казнили смертию»,
А было то, любезные,
Без мала триста
лет.
«Для чего он целый
год всё читает философии какие-то? —
думала она.
Они не знают, как он восемь
лет душил мою жизнь, душил всё, что было во мне живого, что он ни разу и не
подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь.
Алексей Александрович
думал и говорил, что ни в какой
год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе в нынешнем
году дела, что это было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
«Да и вообще, —
думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь за эти пятнадцать
лет замужества, — беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута… потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли страшные»…
Левин презрительно улыбнулся. «Знаю, —
подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав раза два в десять
лет в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё знают. Обидной, станет 30 сажен. Говорит слова, а сам ничего не понимает».
«Что им так понравилось?»
подумал Михайлов. Он и забыл про эту, три
года назад писанную, картину. Забыл все страдания и восторги, которые он пережил с этою картиной, когда она несколько месяцев одна неотступно день и ночь занимала его, забыл, как он всегда забывал про оконченные картины. Он не любил даже смотреть на нее и выставил только потому, что ждал Англичанина, желавшего купить ее.
— Ай, ай, ай! — вскрикнул Левин. — Я ведь, кажется, уже
лет девять не говел. Я и не
подумал.
«Она соединится с ним, и через год-два или он бросит ее, или она вступит в новую связь»,
думал Алексей Александрович.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел
лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких
думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Он забыл всё то, что он
думал о своей картине прежде, в те три
года, когда он писал ее; он забыл все те ее достоинства, которые были для него несомненны, — он видел картину их равнодушным, посторонним, новым взглядом и не видел в ней ничего хорошего.
Возвращаясь к месту, он поймал незаметно еще одну моль. «Хорош будет мой репс к
лету!»
подумал он хмурясь.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся,
подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в
год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
Грушницкий не вынес этого удара; как все мальчики, он имеет претензию быть стариком; он
думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяют отпечаток
лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошел прочь.
Несколько
лет тому назад, расставаясь с тобою, я
думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу… ты не будешь презирать меня за это, не правда ли?
— Помилуйте, — говорил я, — ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы
думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что
год тому назад она ему больно нравилась — он мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все
думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь
лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит,
думает, как бы в кабак… того и гляди, пойдешь на старости
лет по миру!
Проходит после того десять
лет — мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах и так же задает обед, и все
думают, что он последний, и все уверены, что завтра же потащут хозяина в тюрьму.
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в двенадцатом
году! — проговоривши это, он
подумал в себе: «Хоть убей, не понимаю».
Читателю, я
думаю, приятно будет узнать, что он всякие два дни переменял на себе белье, а
летом во время жаров даже и всякий день: всякий сколько-нибудь неприятный запах уже оскорблял его.
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная
Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И
думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И
думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных
летИ юный жар и юный бред.
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время
годаНе
думали о нас они…
Итак, дай Бог им долги дни!
Так точно
думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь
лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас
думал о давнем: перед ним проходила его молодость, его
лета, его протекшие
лета, о которых всегда плачет козак, желавший бы, чтобы вся жизнь его была молодость. Он
думал о том, кого он встретит на Сечи из своих прежних сотоварищей. Он вычислял, какие уже перемерли, какие живут еще. Слеза тихо круглилась на его зенице, и поседевшая голова его уныло понурилась.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть
лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу,
думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
Это я два с половиной
года назад уже знал и с тех пор два с половиной
года об этом
думал, об этом именно, что «Дунечка многое может снести».
«Где это, —
подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или
думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу
лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Так к
году Лев-отец не шуткой
думать стал,
Чтобы сынка невежей не оставить,
В нем царску честь не уронить,
И чтоб, когда сынку придётся царством править,
Не стал бы за сынка народ отца бранить.
Лариса. Что вы говорите! Разве вы забыли? Так я вам опять повторю все сначала. Я
год страдала,
год не могла забыть вас, жизнь стала для меня пуста; я решилась наконец выйти замуж за Карандышева, чуть не за первого встречного. Я
думала, что семейные обязанности наполнят мою жизнь и помирят меня с ней. Явились вы и говорите: «Брось все, я твой». Разве это не право? Я
думала, что ваше слово искренне, что я его выстрадала.
В 48-м
году это различие уменьшилось: Николай Петрович потерял жену, Павел Петрович потерял свои воспоминания; после смерти княгини он старался не
думать о ней.
— Я
думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят
лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
— Все такие мелкие интересы, вот что ужасно! Прежде я по зимам жила в Москве… но теперь там обитает мой благоверный, мсьё Кукшин. Да и Москва теперь… уж я не знаю — тоже уж не то. Я
думаю съездить за границу; я в прошлом
году уже совсем было собралась.
— Да! На короткое время… Хорошо. — Василий Иванович вынул платок и, сморкаясь, наклонился чуть не до земли. — Что ж? это… все будет. Я было
думал, что ты у нас… подольше. Три дня… Это, это, после трех
лет, маловато; маловато, Евгений!
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как
думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков
лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
Клим
подумал, что это сказано метко, и с той поры ему показалось, что во флигель выметено из дома все то, о чем шумели в доме
лет десять тому назад.
— Ты
подумай, как это ужасно — в двадцать
лет заболеть от женщины. Это — гнусно! Это уж — подлость! Любовь и — это…
— Зачем говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «Любовь? Что такое — любовь?» Я
думаю об этом с тринадцати
лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею
думать ни о чем, кроме этого.
— Н-да. Я, как слушал его,
думал: «Тебе, шельме, два десятка
лет и то — много, а мне сорок пять!»
«
Лет восемнадцать, —
подумал Самгин, мысленно обругал Шемякина: — Скот».
— Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не
думают так. Они вот любят раз в
год.
— Неверно? Нет, верно. До пятого
года — даже начиная с 80-х — вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах? И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом
думаете?
— Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме,
думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на тысячу
лет ослепило людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а человек я опасный, — скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились
думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Ты — не
думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять
лет, я просто так, от души, —
думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит — сказать нечего, а другой — некому сказать.
Наблюдая за его действиями, Самгин
подумал, что раньше все это показалось бы ему смешным и не достойным человека, которому, вероятно, не менее пятидесяти
лет, а теперь вот, вспомнив полковника Васильева, он невольно и сочувственно улыбнулся дяде Мише.
«Я тоже не решаю этих вопросов», — напомнил он себе, но не спросил — почему? — а
подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 795
года.
— Пятый
год и мужика приучил
думать, — с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков.