Неточные совпадения
— Он родился в тревожный
год — тут и пожар, и арест Якова, и еще многое. Носила я его тяжело, роды были несколько преждевременны, вот откуда его странности, я
думаю.
— Пятнадцать
лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все, что я читал,
думал, говорил.
— Вот уж почти два
года ни о чем не могу
думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я
думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Клим
подумал, что это сказано метко, и с той поры ему показалось, что во флигель выметено из дома все то, о чем шумели в доме
лет десять тому назад.
—
Года через два-три мы перестанем
думать об этих…
— Ты
подумай, как это ужасно — в двадцать
лет заболеть от женщины. Это — гнусно! Это уж — подлость! Любовь и — это…
В не свойственном ей лирическом тоне она минуты две-три вспоминала о Петербурге, заставив сына непочтительно
подумать, что Петербург за двадцать четыре
года до этого вечера был городом маленьким и скучным.
— О, боже мой, можешь представить: Марья Романовна, — ты ее помнишь? — тоже была арестована, долго сидела и теперь выслана куда-то под гласный надзор полиции! Ты —
подумай: ведь она старше меня на шесть
лет и все еще… Право же, мне кажется, что в этой борьбе с правительством у таких людей, как Мария, главную роль играет их желание отомстить за испорченную жизнь…
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше
лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему
думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
— Зачем говорю? — переспросила она после паузы. — В одной оперетке поют: «Любовь? Что такое — любовь?» Я
думаю об этом с тринадцати
лет, с того дня, когда впервые почувствовала себя женщиной. Это было очень оскорбительно. Я не умею
думать ни о чем, кроме этого.
«Самый независимый человек — Иноков, —
думал Клим. — Но независим лишь потому, что еще не успел соблазниться чем-то. Впрочем, он уже влюбился в женщину, которая
лет на десять или более старше его».
«Ребячливо
думаю я, — предостерег он сам себя. — Книжно», — поправился он и затем
подумал, что, прожив уже двадцать пять
лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или — нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.
Мрачный тон статьи позволял
думать, что в ней глубоко скрыта от цензора какая-то аллегория, а по начальной фразе Самгин понял, что статья написана редактором, это он довольно часто начинал свои гражданские жалобы фразой, осмеянной еще в шестидесятых
годах: «В настоящее время, когда».
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не
думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять
лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
Наблюдая за его действиями, Самгин
подумал, что раньше все это показалось бы ему смешным и не достойным человека, которому, вероятно, не менее пятидесяти
лет, а теперь вот, вспомнив полковника Васильева, он невольно и сочувственно улыбнулся дяде Мише.
Самгин поднял с земли ветку и пошел лукаво изогнутой между деревьев дорогой из тени в свет и снова в тень. Шел и
думал, что можно было не учиться в гимназии и университете четырнадцать
лет для того, чтоб ездить по избитым дорогам на скверных лошадях в неудобной бричке, с полудикими людями на козлах. В голове, как медные пятаки в кармане пальто, болтались, позванивали в такт шагам слова...
— Не знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно
думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать
лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
— Ссылка? Это установлено для того, чтоб
подумать, поучиться. Да, скучновато. Четыре тысячи семьсот обывателей, никому — и самим себе — не нужных, беспомощных людей; они отстали от больших городов
лет на тридцать, на пятьдесят, и все, сплошь, заражены скептицизмом невежд. Со скуки — чудят. Пьют. Зимними ночами в город заходят волки…
«Бедно живет», —
подумал Самгин, осматривая комнатку с окном в сад; окно было кривенькое, из четырех стекол, одно уже зацвело, значит — торчало в раме долгие
года. У окна маленький круглый стол, накрыт вязаной салфеткой. Против кровати — печка с лежанкой, близко от печи комод, шкатулка на комоде, флаконы, коробочки, зеркало на стене. Три стула, их манерно искривленные ножки и спинки, прогнутые плетеные сиденья особенно подчеркивали бедность комнаты.
Лежа в постели, Самгин следил, как дым его папиросы сгущает сумрак комнаты, как цветет огонь свечи, и
думал о том, что, конечно, Москва, Россия устали за эти
годы социального террора, возглавляемого царем «карликовых людей», за десять
лет студенческих волнений, рабочих демонстраций, крестьянских бунтов.
— Одиннадцать
лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь — чужой. Перед последней встречей девять
лет не видала.
Думала — умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!
— Ты — не
думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять
лет, я просто так, от души, —
думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит — сказать нечего, а другой — некому сказать.
—
Думаю поехать за границу, пожить там до весны, полечиться и вообще привести себя в порядок. Я верю, что Дума создаст широкие возможности культурной работы. Не повысив уровня культуры народа, мы будем бесплодно тратить интеллектуальные силы — вот что внушил мне истекший
год, и, прощая ему все ужасы, я благодарю его.
Самгин
подумал о том, что
года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.
«Действительно, — когда она говорит, она кажется старше своих
лет», —
подумал он, наблюдая за блеском ее рыжих глаз; прикрыв глаза ресницами, Марина рассматривала ладонь своей правой руки. Самгин чувствовал, что она обезоруживает его, а она, сложив руки на груди, вытянув ноги, глубоко вздохнула, говоря...
Самгин встал и пошел по дорожке в глубину парка,
думая, что вот ради таких людей идеалисты, романтики
годы сидели в тюрьмах, шли в ссылку, в каторгу, на смерть…
— Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме,
думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на тысячу
лет ослепило людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а человек я опасный, — скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.
Самгин не впервые
подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго,
лет шестьдесят, начинают
думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
«Я тоже не решаю этих вопросов», — напомнил он себе, но не спросил — почему? — а
подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 795
года.
«Три
года назад с хор освистали бы лектора», — скучно
подумал он. И вообще было скучно, хотя лектор говорил все более радостно.
— Петровна у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, — вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига у нее случился роман и выгнали ее из монастыря. Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль за спасение офицеров из горящего барака. Вы
думаете, сколько ей
лет — шестьдесят? А ей только сорок три
года. Вот как живут!
— Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не
думают так. Они вот любят раз в
год.
— Побочный сын какого-то знатного лица, черт его… Служил в таможенном ведомстве,
лет пять тому назад получил огромное наследство. Меценат. За Тоськой ухаживает. Может быть, денег даст на газету. В театре познакомился с Тоськой,
думал, она — из гулящих. Ногайцев тоже в таможне служил, давно знает его. Ногайцев и привел его сюда, жулик. Кстати: ты ему, Ногайцеву, о газете — ни слова!
Но поутру, лежа в постели, раскуривая первую папиросу, он
подумал, что Дронов — полезное животное. Вот, например, он умеет доставать где-то замечательно вкусный табак. На новоселье подарил отличный пейзаж Крымова, и, вероятно, он же посоветовал Таисье подарить этюд Жуковского — сосны, голубые тени на снегу. Пышное
лето, такая же пышная зима.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как
думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков
лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а? Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились
думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать, можете
думать, что два-три
года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять
лет меня учили.
— Неверно? Нет, верно. До пятого
года — даже начиная с 80-х — вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат в Персию? И темные затеи на Балканах? И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом
думаете?
Часы над камином начали не торопясь и уныло похоронный звон истекшему
году. Все встали, стараясь не очень шуметь. И, пока звучали двенадцать однообразных нот пружины, Самгин
подумал, упрекая себя...
«Последние
годы жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не ушла на другое место», — напомнил он себе и
подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.
— Одно из основных качеств русской интеллигенции — она всегда опаздывает
думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х
годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще говорили и писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, — говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены...
Самгин вспомнил наслаждение смелостью, испытанное им на встрече Нового
года, и
подумал, что, наверное, этот министр сейчас испытал такое же наслаждение. Затем вспомнил, как укротитель Парижской коммуны, генерал Галифе, встреченный в парламенте криками: «Убийца!» — сказал, топнув ногой: «Убийца? Здесь!» Ой, как закричали!
Около полудня в конце улицы раздался тревожный свисток, и, как бы повинуясь ему, быстро проскользнул сияющий автомобиль, в нем сидел толстый человек с цилиндром на голове, против него — двое вызолоченных военных, третий — рядом с шофером. Часть охранников изобразила прохожих, часть — зевак, которые интересовались публикой в окнах домов, а Клим Иванович Самгин, глядя из-за косяка окна,
подумал, что толстому господину Пуанкаре следовало бы приехать на
год раньше — на юбилей Романовых.
— Пятый
год и мужика приучил
думать, — с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков.
Самгин наблюдал шумную возню людей и
думал, что для них существуют школы, церкви, больницы, работают учителя, священники, врачи. Изменяются к лучшему эти люди? Нет. Они такие же, какими были за двадцать, тридцать лег до этого
года. Целый угол пекарни до потолка загроможден сундучками с инструментом плотников. Для них делают топоры, пилы, шерхебели, долота. Телеги, сельскохозяйственные машины, посуду, одежду. Варят стекло. В конце концов, ведь и войны имеют целью дать этим людям землю и работу.
— Н-да. Я, как слушал его,
думал: «Тебе, шельме, два десятка
лет и то — много, а мне сорок пять!»
— Я не персонально про вас, а — вообще о штатских, об интеллигентах. У меня двоюродная сестра была замужем за революционером. Студент-горняк, башковатый тип. В седьмом
году сослали куда-то… к черту на кулички. Слушайте: что вы
думаете о царе? Об этом жулике Распутине, о царице? Что — вся эта чепуха — правда?
«
Лет восемнадцать, —
подумал Самгин, мысленно обругал Шемякина: — Скот».
— А я, знаешь, привык
думать о тебе как о партийце. И когда, в пятом
году, ты сказал мне, что не большевик, я решил: конспирируешь…