Неточные совпадения
Эту глупую улыбку он
не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической
боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она
не хотела
видеть мужа.
В отчаянном желании Грэя он
видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня
болят бока и спина, пальцы
не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
— То есть
не то чтобы…
видишь, в последнее время, вот как ты
заболел, мне часто и много приходилось об тебе поминать… Ну, он слушал… и как узнал, что ты по юридическому и кончить курса
не можешь, по обстоятельствам, то сказал: «Как жаль!» Я и заключил… то есть все это вместе,
не одно ведь это; вчера Заметов…
Видишь, Родя, я тебе что-то вчера болтал в пьяном виде, как домой-то шли… так я, брат, боюсь, чтоб ты
не преувеличил,
видишь…
Кабанова. Знаю я, знаю, что вам
не по нутру мои слова, да что ж делать-то, я вам
не чужая, у меня об вас сердце
болит. Я давно
вижу, что вам воли хочется. Ну что ж, дождетесь, поживете и на воле, когда меня
не будет. Вот уж тогда делайте, что хотите,
не будет над вами старших. А может, и меня вспомянете.
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и
не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим,
не способным
видеть свои мысли. Голова тупо
болела.
— Няня!
Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку — будет
болеть, тошно сделается, кушать
не станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!
Она писала, что желает
видеть его, что он ей нужен и впереди будет еще нужнее, что «без него она жить
не может» — и иногда записка разрешалась в какой-то смех, который, как русалочное щекотанье, производил в нем зуд и
боль.
Только вздохи
боли показывали, что это стоит
не статуя, а живая женщина. Образ глядел на нее задумчиво, полуоткрытыми глазами, но как будто
не видел ее, персты были сложены в благословение, но
не благословляли ее.
Он
видел, что участие его было более полезно и приятно ему самому, но мало облегчало положение Веры, как участие близких лиц к трудному больному
не утоляет его
боли.
Началось с ее впалых щек, которых я никогда
не мог припоминать, а иногда так даже и
видеть без
боли в сердце — буквальной
боли, настоящей, физической.
Бабa
не пил совсем вина: он сказал, что постоянно страдает головною
болью и «оттого, — прибавил он, — вы
видите, что у меня
не совсем гладко выбрита голова».
Господа, у меня голова
болит, — страдальчески поморщился он, —
видите, господа, мне
не нравилась его наружность, что-то бесчестное, похвальба и попирание всякой святыни, насмешка и безверие, гадко, гадко!
Вдруг в одном месте я поскользнулся и упал, больно ушибив колено о камень. Я со стоном опустился на землю и стал потирать больную ногу. Через минуту прибежал Леший и сел рядом со мной. В темноте я его
не видел — только ощущал его теплое дыхание. Когда
боль в ноге утихла, я поднялся и пошел в ту сторону, где было
не так темно.
Не успел я сделать и 10 шагов, как опять поскользнулся, потом еще раз и еще.
— Что ж ты! — произнес Чуб таким голосом, в котором изображалась и
боль, и досада, и робость. — Ты,
вижу,
не в шутку дерешься, и еще больно дерешься!
Сознание было полное, я все
видел,
боли не испытывал никакой.
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он
не мог, что было именно так, и он только
видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние,
боль и гнев его собственного сердца…
Я
видел, что с ним всё чаще повторяются припадки угрюмого оцепенения, даже научился заранее распознавать, в каком духе он возвращается с работы; обычно он отворял ворота
не торопясь, петли их визжали длительно и лениво, если же извозчик был
не в духе, петли взвизгивали кратко, точно охая от
боли.
Он проснулся в девятом часу, с головною
болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось
видеть Рогожина;
видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и сам
не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему другое, которого он уже
не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его
видеть, и щемящая
боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за другой.
И нынче все на покосе Тита было по-старому, но работа как-то
не спорилась: и встают рано и выходят на работу раньше других, а работа
не та, — опытный стариковский глаз Тита
видел это, и душа его
болела.
Он только помнил смутно вращающиеся и расплывающиеся круги от света лампы, настойчивые поцелуи, смущающие прикосновения, потом внезапную острую
боль, от которой хотелось и умереть в наслаждении, и закричать от ужаса, и потом он сам с удивлением
видел свои бледные, трясущиеся руки, которые никак
не могли застегнуть одежды.
Впрочем,
не то еще было!
И
не одни господа,
Сок из народа давила
Подлых подьячих орда,
Что ни чиновник — стяжатель,
С целью добычи в поход
Вышел… а кто неприятель?
Войско, казна и народ!
Всем доставалось исправно.
Стачка, порука кругом:
Смелые грабили явно,
Трусы тащили тайком.
Непроницаемой ночи
Мрак над страною висел…
Видел — имеющий очи
И за отчизну
болел.
Стоны рабов заглушая
Лестью да свистом бичей,
Хищников алчная стая
Гибель готовила ей…
В день отъезда, впрочем, старик
не выдержал и с утра еще принялся плакать. Павел
видеть этого
не мог без
боли в сердце и без некоторого отвращения. Едва выдержал он минуты последнего прощания и благословения и, сев в экипаж, сейчас же предался заботам, чтобы Петр
не спутался как-нибудь с дороги. Но тот ехал слишком уверенно: кроме того, Иван, сидевший рядом с ним на козлах и любивший, как мы знаем, покритиковать своего брата, повторял несколько раз...
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах
боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее
не угасали и
видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и,
не мигая, ничего
не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала
боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Визит кончился. Когда она возвращалась домой, ей было несколько стыдно. С чем она шла?.. с «супцем»! Да и «супец» ее был принят как-то сомнительно. Ни одного дельного вопроса она сделать
не сумела, никакой помощи предложить. Между тем сердце ее
болело, потому что она
увидела настоящее страдание, настоящее горе, настоящую нужду, а
не тоску по праздности. Тем
не менее она сейчас же распорядилась, чтобы Мирону послали миску с бульоном, вареной говядины и белого хлеба.
—
Видите, — продолжал он, — это стало
не от меня, а от него, потому что он во всех Рынь-песках первый батырь считался и через эту амбицыю ни за что
не хотел мне уступить, хотел благородно вытерпеть, чтобы позора через себя на азиатскую нацыю
не положить, но сомлел, беднячок, и против меня
не вытерпел, верно потому, что я в рот грош взял. Ужасно это помогает, и я все его грыз, чтобы
боли не чувствовать, а для рассеянности мыслей в уме удары считал, так мне и ничего.
Вы
увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело;
увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство;
увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку;
увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет
не столько от физической
боли, сколько от моральных страданий ожидания, —
увидите ужасные, потрясающие душу зрелища;
увидите войну
не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а
увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти…
Дня через три вдруг я
вижу в этой газете заметку «Средство от холеры» — по цензурным условиям ни о Донской области, ни о корреспонденте «Русских ведомостей»
не упоминалось, а было напечатано, что «редактор журнала „Спорт“ В.А. Гиляровский
заболел холерой и вылечился калмыцким средством: на лошади сделал десять верст галопа по скаковому кругу — и болезнь как рукой сняло».
—
Болеет, — повторила Миропа Дмитриевна, оглядевшись кругом, и,
видя, что никого нет около, присовокупила негромко: — Вряд ли она
не ждется на этих днях!
Я брезгливо
не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я
видел жестокое — кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, — это вызывало у меня органическое отвращение; оно быстро перерождалось в какое-то холодное бешенство, и я сам дрался, как зверь, после чего мне становилось стыдно до
боли.
И
видя, что его нету, ибо он, поняв намек мой, смиренно вышел, я ощутил как бы некую священную острую
боль и задыхание по тому случаю, что смутил его похвалой, и сказал: „Нет его, нет, братия, меж нами! ибо ему
не нужно это слабое слово мое, потому что слово любве давно огненным перстом Божиим начертано в смиренном его сердце.
Ему припомнились слова, некогда давно сказанные ему покойною боярыней Марфой Плодомасовой: «А ты разве
не одинок? Что же в том, что у тебя есть жена добрая и тебя любит, а все же чем ты
болеешь, ей того
не понять. И так всяк, кто подальше брата
видит, будет одинок промеж своих».
Кожемякин
не спал по ночам, от бессонницы
болела голова, на висках у него явились серебряные волосы. Тело, полное
болью неудовлетворённого желания, всё сильнее разгоравшегося, словно таяло, щеки осунулись, уставшие глаза смотрели рассеянно и беспомощно. Как сквозь туман, он
видел сочувствующие взгляды Шакира и Натальи,
видел, как усмехаются рабочие, знал, что по городу ходит дрянной, обидный для него и постоялки слух, и внутренне отмахивался ото всего...
Все они были
не схожи друг с другом, разобщены многообразными страданиями, и каждому из них своя
боль не позволяла чувствовать и
видеть что-либо иное, кроме неё.
— Невозможно,
не могу —
видишь, сколько ожидающих? У меня
не хватило бы времени, если с каждым говорить отдельно! Что хочешь сказать, о чём
болит сердце?
Приходит, например, ко мне старая баба. Вытерев со смущенным видом нос указательным пальцем правой руки, она достает из-за пазухи пару яиц, причем на секунду я
вижу ее коричневую кожу, и кладет их на стол. Затем она начинает ловить мои руки, чтобы запечатлеть на них поцелуй. Я прячу руки и убеждаю старуху: «Да полно, бабка… оставь… я
не поп… мне это
не полагается… Что у тебя
болит?»
Проснувшись перед вечером на диване в чужой квартире, я быстро вскочил и с жесточайшею головною
болью бросился скорей бежать к себе на квартиру; но представьте же себе мое удивление! только что я прихожу домой на свою прежнюю квартиру, как
вижу, что комнату мою тщательно прибирают и моют и что в ней
не осталось уже ни одной моей вещи, положительно, что называется, ни синя пороха.
Да, так, повторяю, учение стоиков никогда
не может иметь будущности, прогрессируют же, как
видите, от начала века до сегодня борьба, чуткость к
боли, способность отвечать на раздражение…
— Спасибо, спасибо, — сказал он. — А я вот глаза потерял и ничего
не вижу… Окно чуть-чуть
вижу и огонь тоже, а людей и предметы
не замечаю. Да, я слепну, Федор
заболел, и без хозяйского глаза теперь плохо. Если случится какой беспорядок, то взыскать некому; избалуется народ. А отчего это Федор
заболел? От простуды, что ли? А я вот никогда
не хворал и никогда
не лечился. Никаких я докторов
не знал.
«Всё равно, — думалось ему, — и без купца покоя в сердце
не было бы. Сколько обид
видел я и себе, и другим! Коли оцарапано сердце, то уж всегда будет
болеть…»
—
Видишь ли… Как
заболела нога, то
не стало у меня дохода…
Не выхожу… А всё уж прожила… Пятый день сижу вот так… Вчера уж и
не ела почти, а сегодня просто совсем
не ела… ей-богу, правда!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и — огромный, прямой — ушёл в кузню. Все
видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо
заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца; он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего
не понимая.
В первый раз я очнулся в дымной сакле. Я лежал на полу на бурке и
не мог пошевелиться — все
болело. Седой черкес с ястребиным носом держал передо мной посудину и поил меня чем-то кислым, необыкновенно вкусным. Другой, помоложе, весь заросший волосами, что-то мне говорил. Я
видел, что он шевелит губами, ласково смотрит на меня, но я ничего
не понимал и опять заснул или потерял сознание — сам
не знаю.
Однажды он
видел, как бабы-богомолки растирали усталые ноги крапивой, он тоже попробовал потереть ею избитые Яшкой бока; ему показалось, что крапива сильно уменьшает
боль, и с той поры после побоев он основательно прижигал ушибленные места пушистыми листьями злого, никем
не любимого растения.
— Конечно, — вы человек одинокий. Но когда имеешь семью, то есть — женщину, которая требует того, сего, пятого, десятого, то — пойдёшь куда и
не хочешь, — пойдёшь! Нужда в существовании заставляет человека даже по канату ходить… Когда я это
вижу, то у меня голова кружится и под ложечкой
боль чувствую, — но думаю про себя: «А ведь если будет нужно для существования, то и ты, Иван Веков, на канат полезешь»…
— Боже! Кажется, я
заболею, — подумал он несколько радостнее, взглянув на свои трясущиеся от внутренней дрожи руки. — Боже! Если б смерть! Если б
не видеть и
не понимать ничего, что такое делается.
Пить я
не могу — голова
болит от вина; плохих стихов писать —
не умею, молиться на свою душевную лень и
видеть в ней нечто превыспренное —
не могу.
Во время сенокоса у меня с непривычки
болело все тело; сидя вечером на террасе со своими и разговаривая, я вдруг засыпал, и надо мною громко смеялись. Меня будили и усаживали за стол ужинать, меня одолевала дремота, и я, как в забытьи,
видел огни, лица, тарелки, слышал голоса и
не понимал их. А вставши рано утром, тотчас же брался за косу или уходил на постройку и работал весь день.
Елена все это время полулежала в гостиной на диване: у нее страшно
болела голова и на душе было очень скверно. Несмотря на гнев свой против князя, она начинала невыносимо желать
увидеть его поскорей, но как это сделать: написать ему письмо и звать его, чтобы он пришел к ней, это прямо значило унизить свое самолюбие, и, кроме того, куда адресовать письмо? В дом к князю Елена
не решалась, так как письмо ее могло попасться в руки княгини; надписать его в Роше-де-Канкаль, — но придет ли еще туда князь?