Неточные совпадения
— Ничуть, у нас с
братом земли на десять тысяч десятин и при них тысяча душ крестьян.
Рассказы и болтовня среди собравшейся толпы, лениво отдыхавшей
на земле, часто так были смешны и дышали такою силою живого рассказа, что нужно было иметь всю хладнокровную наружность запорожца, чтобы сохранять неподвижное выражение лица, не моргнув даже усом, — резкая черта, которою отличается доныне от других
братьев своих южный россиянин.
— Вчера там, — заговорила она, показав глазами
на окно, — хоронили мужика.
Брат его, знахарь, коновал, сказал… моей подруге: «Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая
землю, дает хлеб и еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в
землю, сгниет, и — никакого толку».
— «Поликушку» читала, «Сказку о трех
братьях», «Много ли человеку
земли надо» — читала. У нас,
на черной лестнице, вчера читали.
— Не выношу кротких! Сделать бы меня всемирным Иродом, я бы как раз объявил поголовное истребление кротких, несчастных и любителей страдания. Не уважаю кротких! Плохо с ними, неспособные они, нечего с ними делать. Не гуманный я человек, я как раз железо произвожу, а —
на что оно кроткому? Сказку Толстого о «Трех
братьях» помните?
На что дураку железо, ежели он обороняться не хочет? Избу кроет соломой,
землю пашет сохой, телега у него
на деревянном ходу, гвоздей потребляет полфунта в год.
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды
на земле. Это,
брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя. Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
— Во сне сколько ни ешь — сыт не будешь, а ты — во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева
на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает больше нас. Теперь,
брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
— Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков.
Брата двоюродного моего в каторгу
на четыре года погнали, а шабра — умнейший, спокойный был мужик, — так его и вовсе повесили. С баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «Бывало — сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с
земли, а теперь вот…»
Но мать, не слушая отца, — как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было у него; отец помер, его засыпало
землей, когда он рыл колодезь, мать работала
на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к
брату Мите; вот и все.
Наталью Ивановну интересовали теперь по отношению
брата два вопроса: его женитьба
на Катюше, про которую она слышала в своем городе, так как все говорили про это, и его отдача
земли крестьянам, которая тоже была всем известна и представлялась многим чем-то политическим и опасным.
Другое же дело, отдача
земли крестьянам, было не так близко ее сердцу; но муж ее очень возмущался этим и требовал от нее воздействия
на брата. Игнатий Никифорович говорил, что такой поступок есть верх неосновательности, легкомыслия и гордости, что объяснить такой поступок, если есть какая-нибудь возможность объяснить его, можно только желанием выделиться, похвастаться, вызвать о себе разговоры.
—
Земли у нас, барин, десятина
на душу. Держим мы
на три души, — охотно разговорился извозчик. — У меня дома отец,
брат, другой в солдатах. Они управляются. Да управляться-то нечего. И то
брат хотел в Москву уйти.
Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уж подобие Божеской любви и есть верх любви
на земле.
— Друг, друг, в унижении, в унижении и теперь. Страшно много человеку
на земле терпеть, страшно много ему бед! Не думай, что я всего только хам в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я,
брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только не вру. Дай Бог мне теперь не врать и себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца своего, бросается
на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «
Братья, я Иосиф,
брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой
земле, изрекши
на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
— Ты, может быть, сам масон! — вырвалось вдруг у Алеши. — Ты не веришь в Бога, — прибавил он, но уже с чрезвычайною скорбью. Ему показалось к тому же, что
брат смотрит
на него с насмешкой. — Чем же кончается твоя поэма? — спросил он вдруг, смотря в
землю, — или уж она кончена?
А у нас
на деревне такие,
брат, слухи ходили, что, мол, белые волки по
земле побегут, людей есть будут, хищная птица полетит, а то и самого Тришку [В поверье о «Тришке», вероятно, отозвалось сказание об антихристе.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний
брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку
на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя
земли, полетел стремглав.
— Иване! не выберу я ему скоро казни; выбери ты сам ему казнь!» Долго думал Иван, вымышляя казнь, и наконец, сказал: «Великую обиду нанес мне сей человек: предал своего
брата, как Иуда, и лишил меня честного моего рода и потомства
на земле.
Это ж еще богачи так жили; а посмотрели бы
на нашу
братью,
на голь: вырытая в
земле яма — вот вам и хата!
На Трубе у бутаря часто встречались два любителя его бергамотного табаку — Оливье и один из
братьев Пеговых, ежедневно ходивший из своего богатого дома в Гнездниковском переулке за своим любимым бергамотным, и покупал он его всегда
на копейку, чтобы свеженький был. Там-то они и сговорились с Оливье, и Пегов купил у Попова весь его громадный пустырь почти в полторы десятины.
На месте будок и «Афонькина кабака» вырос
на земле Пегова «Эрмитаж Оливье», а непроездная площадь и улицы были замощены.
Однажды старший
брат задумал лететь. Идея у него была очень простая: стоит взобраться, например,
на высокий забор, прыгнуть с него и затем все подпрыгивать выше и выше. Он был уверен, что если только успеть подпрыгнуть в первый раз, еще не достигнув
земли, то дальше никакого уже труда не будет, и он так и понесется прыжками по воздуху…
Наконец этот «вечер» кончился. Было далеко за полночь, когда мы с
братом проводили барышень до их тележки. Вечер был темный, небо мутное, первый снег густо белел
на земле и
на крышах. Я, без шапки и калош, вышел, к нашим воротам и смотрел вслед тележке, пока не затих звон бубенцов.
Он так часто и грустно говорил: было, была, бывало, точно прожил
на земле сто лет, а не одиннадцать. У него были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И
братья его были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Вообще они гораздо уединеннее, строже меньших своих
братии, простых тетеревов, держатся постоянно в крупном лесу, где и вьют гнезда их курочки
на голой
земле, в небольших ямках.
— До трех раз! нет,
брат, до трех раз!.. — кричал Самойло Евтихыч, барахтаясь
на земле.
Между прочим, живя
на Самосадке, он узнал, что в раскольничьей среде продолжают циркулировать самые упорные слухи о своей
земле и что одним из главных действующих лиц здесь является его
брат Мосей.
Вы знаете характер вашего
брата; по своей мешкотности и привычке все откладывать до завтра, он долго не собрался бы устроить ваше состояние, то есть укрепить в суде за вами крестьян и перевесть их
на вашу
землю, которая также хотя сторгована, но еще не куплена.
— Вчерашнего числа (она от мужа заимствовала этот несколько деловой способ выражения)… вчерашнего числа к нам в село прибежал ваш крестьянский мальчик — вот этакий крошечка!.. — и становая, при этом, показала своею рукою не более как
на аршин от
земли, — звать священника
на крестины к
брату и, остановившись что-то такое перед нашим домом, разговаривает с мальчиками.
Больной качнулся, открыл глаза, лег
на землю. Яков бесшумно встал, сходил в шалаш, принес оттуда полушубок, одел
брата и снова сел рядом с Софьей.
— Пора нам, старикам,
на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили?
На коленках ползали и все в
землю кланялись. А теперь люди, — не то опамятовались, не то — еще хуже ошибаются, ну — не похожи
на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До свидания, Павел Михайлов, хорошо ты,
брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, — может, найдешь ходы-выходы, — дай бог!
— Уж так-то,
брат, хорошо, что даже вспомнить грустно! Кипело тогда все это,
земля, бывало, под ногами горела! Помнишь ли, например, Катю — ведь что это за прелесть была! а! как цыганские-то песни пела! или вот эту:"Помнишь ли, мой любезный друг"? Ведь душу выплакать можно! уж
на что селедка — статский советник Кобыльников из Петербурга приезжал, а и тот двадцатипятирублевую кинул — камни говорят!
— Еще бы он не был любезен! он знает, что у меня горло есть… а удивительное это, право, дело! — обратился он ко мне, — посмотришь
на него — ну, человек, да и все тут! И говорить начнет — тоже целые потоки изливает: и складно, и грамматических ошибок нет! Только,
брат, бесцветность какая, пресность, благонамеренность!.. Ну, не могу я! так, знаешь, и подымаются руки, чтоб с лица
земли его стереть… А женщинам нравиться может!.. Да я, впрочем, всегда спать ухожу, когда он к нам приезжает.
Забыл Серебряный и битву и татар, не видит он, как Басманов гонит нехристей, как Перстень с разбойниками перенимают бегущих; видит только, что конь волочит по полю его названого
брата. И вскочил Серебряный в седло, поскакал за конем и, поймав его за узду, спрянул
на землю и высвободил Максима из стремени.
Вот и гроб опустили в
землю; «прррощай,
брат!» — восклицает Иудушка, подергивая губами, закатывая глаза и стараясь придать своему голосу ноту горести, и вслед за тем обращается вполоборота к Улитушке и говорит: кутью-то, кутью-то не забудьте в дом взять! да
на чистенькую скатертцу поставьте… братца опять в доме помянуть!
— Хорошо,
брат, устроено все у бога, — нередко говорил он. — Небушко,
земля, реки текут, пароходы бежат. Сел
на пароход, и — куда хошь; в Рязань, али в Рыбинской, в Пермь, до Астрахани! В Рязани я был, ничего — городок, а скушный, скушнее Нижнего; Нижний у нас — молодец, веселый! И Астрахань — скушнее. В Астрахани, главное, калмыка много, а я этого не люблю. Не люблю никакой мордвы, калмыков этих, персиян, немцев и всяких народцев…
— Нам,
брат, не фыркать друг
на друга надо, а, взяв друг друга крепко за руки, с доверием душевным всем бы спокойной работой дружно заняться для благоустройства
земли нашей, пора нам научиться любить горемычную нашу Русь!
Михаила Максимовича мало знали в Симбирской губернии, но как «слухом
земля полнится», и притом, может быть, он и в отпуску позволял себе кое-какие дебоши, как тогда выражались, да и приезжавший с ним денщик или крепостной лакей, несмотря
на строгость своего командира, по секрету кое-что пробалтывал, — то и составилось о нем мнение, которое вполне выражалось следующими афоризмами, что «майор шутить не любит, что у него ходи по струнке и с тропы не сваливайся, что он солдата не выдаст и, коли можно, покроет, а если попался, так уж помилованья не жди, что слово его крепко, что если пойдет
на ссору, то ему и черт не
брат, что он лихой, бедовый, что он гусь лапчатый, зверь полосатый…», [Двумя последними поговорками, несмотря
на видимую их неопределенность, русский человек определяет очень много, ярко и понятно для всякого.
— Ничего, хороший человек… — говорил Пантелей, глядя
на хутора. — Дай бог здоровья, славный господин… Варламов-то, Семен Александрыч…
На таких людях,
брат,
земля держится. Это верно… Петухи еще не поют, а он уж
на ногах… Другой бы спал или дома с гостями тары-бары-растабары, а он целый день по степу… Кружится… Этот уж не упустит дела… Не-ет! Это молодчина…
— Мы много довольны вашей милостью, — сказал он, когда Нехлюдов, замолчав, посмотрел
на него, ожидая ответа. — Известно, тут худого ничего нет.
Землей заниматься мужику лучше, чем с кнутиком ездить. По чужим людям ходит, всякого народа видит, балуется наш
брат. Самое хорошее дело, что
землей мужику заниматься.
Так проводил он праздники, потом это стало звать его и в будни — ведь когда человека схватит за сердце море, он сам становится частью его, как сердце — только часть живого человека, и вот, бросив
землю на руки
брата, Туба ушел с компанией таких же, как сам он, влюбленных в простор, — к берегам Сицилии ловить кораллы: трудная, а славная работа, можно утонуть десять раз в день, но зато — сколько видишь удивительного, когда из синих вод тяжело поднимается сеть — полукруг с железными зубцами
на краю, и в ней — точно мысли в черепе — движется живое, разнообразных форм и цветов, а среди него — розовые ветви драгоценных кораллов — подарок моря.
«У меня три
брата, и все четверо мы поклялись друг другу, что зарежем тебя, как барана, если ты сойдешь когда-нибудь с острова
на землю в Сорренто, Кастелла-маре, Toppe или где бы то ни было. Как только узнаем, то и зарежем, помни! Это такая же правда, как то, что люди твоей коммуны — хорошие, честные люди. Помощь твоя не нужна синьоре моей, даже и свинья моя отказалась бы от твоего хлеба. Живи, не сходя с острова, пока я не скажу тебе — можно!»
Он отмалчивался, опуская свои большие глаза в
землю. Сестра оделась в черное, свела брови в одну линию и, встречая
брата, стискивала зубы так, что скулы ее выдвигались острыми углами, а он старался не попадаться
на глаза ей и всё составлял какие-то чертежи, одинокий, молчаливый. Так он жил вплоть до совершеннолетия, а с этого дня между ними началась открытая борьба, которой они отдали всю жизнь — борьба, связавшая их крепкими звеньями взаимных оскорблений и обид.
Он долго отказывался под разными предлогами, наконец уступил и пошел с ним и сестрой, а когда они двое взошли
на верхний ярус лесов, то упали оттуда — жених прямо
на землю, в творило с известью, а
брат зацепился платьем за леса, повис в воздухе и был снят каменщиками. Он только вывихнул ногу и руку, разбил лицо, а жених переломил позвоночник и распорол бок.
Поэтому, когда Евсей видел, что Яшка идёт драться, Старик бросался
на землю, крепко, как мог, сжимал своё тело в ком, подгибая колени к животу, закрывал лицо и голову руками и молча отдавал бока и спину под кулаки
брата.
Одначе и из нашего
брата ныне путных мало: как отслужил службу, так и шабаш, домой
землю орать не заманишь, все в город
на вольные хлеба норовит!
То был номерной Гаврило. Очевидно, он наблюдал в какую-нибудь щель и имел настолько верное понятие насчет ценности Прокоповых слез, что, когда Прокоп, всхлипывая и указывая
на мое бездыханное тело, сказал:"Вот,
брат Гаврилушко (прежде он никогда не называл его иначе, как Гаврюшкой), единственный друг был
на земле — и тот помер!" — то Гаврило до такой степени иронически взглянул
на него, что Прокоп сразу все понял.
— Он самый, барин. Да еще Горчак с Разбойником… Тут нашему
брату сплавщику настоящее горе. Бойцы щелкают наши барочки, как бабы орехи. По мерной воде еще ничего, можно пробежать, а как за пять аршин перевалило — тут держись только за
землю. Как в квашонке месит… Непременно надо до Кумыша схватиться и обождать малость, покамест вода спадет хоть
на пол-аршина.
— Видно,
брат,
земля голодная — есть нечего. Кабы не голод, так черт ли кого потащит
на чужую сторону! а посмотри-ка, сколько их к нам наехало: чутьем знают, проклятые, где хлебец есть.
— А вы бы, господа, по-моему, — сказал Буркин. — Если от меня кто рыло воротит, так и я
на него не смотрю. Велика фигура — гусарской офицер!.. Послушай-ка, Ладушкин, — продолжал Буркин, поправляя свой галстук, — подтяни,
брат, портупею-то: видишь, у тебя сабля совсем по
земле волочится.