Неточные совпадения
Но вы, разрозненные томы
Из библиотеки чертей,
Великолепные альбомы,
Мученье модных рифмачей,
Вы, украшенные проворно
Толстого
кистью чудотворной
Иль Баратынского пером,
Пускай сожжет вас божий гром!
Когда блистательная дама
Мне свой in-quarto подает,
И дрожь и злость меня берет,
И шевелится эпиграмма
Во глубине
моей души,
А мадригалы им пиши!
Ему пришла в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жизни, как лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или
кисти, как одна из сторон жизни: что ж, пойду, и среди
моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
Вы находили в
моих картинах признаки таланта: мне держаться бы
кисти, а я бросался к музыке и наконец бросился к литературе — и буквально разбросался!
В это время я ясно припоминаю себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то
кистью и не уходил по целым часам. Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время
моим умом, помню только, что на вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
Сию достойную адския
кисти картину тщилися
мои сотоварищи предлагать взорам всех, до кого слух о сем деле доходил.
— Гето… ты подожди… ты повремени, — перебил его старый и пьяный подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а
кистью другой руки делая слабые движения в воздухе, — ты понимаешь, что такое честь мундира?.. Гето, братец ты
мой, такая штука… Честь, она. Вот, я помню, случай у нас был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
— Гето… хоть ты меня выслушай, прапор, — говорил Лех горестно, — садись, выпей-ка водочки… Они, братец
мой, все — шалыганы. — Лех слабо махнул на спорящих офицеров
кистью руки. — Гав, гав, гав, а опыта у них нет. Я хотел рассказать, какой у нас был случай…
Она положила на его правое плечо руку — а в свесившейся
кисти ее, на золотой цепочке, надетой на большой палец, маленький перламутровый портмоне, который я ей подарил тогда. На крышке портмоне накладка, рисунок которой слишком мелок, сразу я не рассмотрел, зато обратила
мое внимание брошка — сердце, пронзенное стрелой. То же самое было на портмоне.
Мордвин-барабанщик учил меня колотить палками по коже барабана; сначала он брал
кисти моих рук и, вымотав их до боли, совал мне палки в намятые пальцы.
(Прим. автора.)] из березы, осины, рябины, калины, черемухи и чернотала, вся переплетенная зелеными гирляндами хмеля и обвешанная палевыми
кистями его шишек; местами росла тучная высокая трава с бесчисленным множеством цветов, над которыми возносили верхи свои душистая кашка, татарское
мыло (боярская спесь), скорлазубец (царские кудри) и кошачья трава (валериана).
А
мои знакомые при встречах со мною почему-то конфузились. Одни смотрели на меня как на чудака и шута, другим было жаль меня, третьи же не знали, как относиться ко мне, и понять их было трудно. Как-то днем, в одном из переулков около нашей Большой Дворянской, я встретил Анюту Благово. Я шел на работу и нес две длинных
кисти и ведро с краской. Узнав меня, Анюта вспыхнула.
— Ах, боже
мой, — вскричал Сборской, — у него вся
кисть раздроблена, а он даже и не морщится!
Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к
моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не
кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм… ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня.
Он чуть не прибил мать
мою, разогнал детей, переломал
кисти и мольберт, схватил со стены портрет ростовщика, потребовал ножа и велел разложить огонь в камине, намереваясь изрезать его в куски и сжечь.
Они уговорились во времени и цене, и на другой же день, схвативши палитру и
кисти, отец
мой уже был у него.
Отец
мой почувствовал ужас от таких слов: они ему показались до того странны и страшны, что он бросил и
кисти и палитру и бросился опрометью вон из комнаты.
Его горящие, влажные глаза, подле самого
моего лица, страстно смотрели на меня, на
мою шею, на
мою грудь, его обе руки перебирали
мою руку выше
кисти, его открытые губы говорили что-то, говорили, что он меня любит, что я все для него, и губы эти приближались ко мне, и руки крепче сжимали
мои и жгли меня.
Что могло равняться с восторгом
моим, когда я шел в кирее синего сукна, коей
кисти на длинных снурках болталися туда и сюда!
Истинно скажу: при женитьбе
моей я был разодет хватски, идя в паре с своей, тогда прелестною, новобрачною, но я не был так восхищен, как болтающимися
кистями у
моей киреи…
Петруша. На какой конец? Разве что-нибудь произойдет от того, что я буду прикладывать оконечности
моих губ к внешней части
кисти матери?
— Я
мою его
кисти, палитры и тряпки, я пачкаю свои платья о его картины, я хожу на уроки, чтобы прокормить его, я шью для него костюмы, я выношу запах конопляного масла, стою по целым дням на натуре, всё делаю, но…голой? голой? — не могу!!!
Купи самой черной краски, возьми самую большую
кисть и широкой чертой раздели
мою жизнь на вчера и сегодня. Возьми жезл Моисея и раздели текучее время, как поток, осуши дно времени — лишь тогда ты почувствуешь
мое сегодня.
Магистриан был молодой живописец, который прекрасно расписывал стены роскошных домов. Он шел однажды с своими
кистями к той же гетере Азелле, которая велела ему изобразить на стенах новой беседки в ее саду пир сатиров и нимф, и когда Магистриан проходил полем близ того места, где лежал я во рву,
моя Акра узнала его и стала жалостно выть.
Кажется, до конца
моей жизни я не забуду этой ужасной картины, достойной
кисти, увы, покойного Верещагина, как протест против страшного общечеловеческого зла — войны.
Сегодня я уже двигаюсь, и глаза
мои желают смотреть, подсматривают красоту облаков, а рука уже тянется к
кистям, и натянутый холст кажется соблазнительным.
«Неужели это я, и эти руки —
мои?» — думал он и разглядывал свою руку, еще сохранившую летний загар и у
кисти испачканную чернилами.
— Ничего, ничего! Я люблю чистосердечие… Все, что чистосердечно, то все мне нравится. Я приглашаю вас быть
моим товарищем в путешествии, и если вы запоздаете расстаться со мною на дороге, то я приглашаю вас к себе и ручаюсь, что вам у меня будет не худо. Вы найдете у меня много дела, которое может дать простор вашей
кисти, а я подыщу вам невесту, которая будет достойна вас умом и красотою и даст вам невозмутимое домашнее счастье. Наши женщины прекрасны.