Неточные совпадения
Ревность Левина еще дальше
ушла. Уже он видел себя обманутым мужем, в котором нуждаются жена и любовник только для того, чтобы доставлять им удобства
жизни и удовольствия… Но, несмотря на то, он любезно и гостеприимно расспрашивал Васеньку об его охотах, ружье, сапогах и согласился ехать завтра.
Со смешанным чувством досады, что никуда не
уйдешь от знакомых, и желания найти хоть какое-нибудь развлечение от однообразия своей
жизни Вронский еще раз оглянулся на отошедшего и остановившегося господина; и в одно и то же время у обоих просветлели глаза.
— Костя! сведи меня к нему, нам легче будет вдвоем. Ты только сведи меня, сведи меня, пожалуйста, и
уйди, — заговорила она. — Ты пойми, что мне видеть тебя и не видеть его тяжелее гораздо. Там я могу быть, может быть, полезна тебе и ему. Пожалуйста, позволь! — умоляла она мужа, как будто счастье
жизни ее зависело от этого.
Du train que cela va, [Благодаря такому образу
жизни,] всё время
уйдет на это.
Все эти следы его
жизни как будто охватили его и говорили ему: «нет, ты не
уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
С каким-то неопределенным чувством глядел он на домы, стены, забор и улицы, которые также с своей стороны, как будто подскакивая, медленно
уходили назад и которые, бог знает, судила ли ему участь увидеть еще когда-либо в продолжение своей
жизни.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто
ушел в землю; только видны были над землей две трубы скромного их домика да вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, — тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей
жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Месяца три назад хозяйственные дела молодой матери были совсем плохи. Из денег, оставленных Лонгреном, добрая половина
ушла на лечение после трудных родов, на заботы о здоровье новорожденной; наконец потеря небольшой, но необходимой для
жизни суммы заставила Мери попросить в долг денег у Меннерса. Меннерс держал трактир, лавку и считался состоятельным человеком.
Если б возможно было
уйти куда-нибудь в эту минуту и остаться совсем одному, хотя бы на всю
жизнь, то он почел бы себя счастливым.
Правда не
уйдет, а жизнь-то заколотить можно; примеры были.
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю
жизнь, всякую минуту своей
жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, — согласитесь сами, оно довольно заманчиво.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической
жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно
уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
— Может быть, она и не
ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть
жизни именно в такой песне — и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
—
Уйди от больных, театральных, испорченных людей к простой
жизни, к простой любви…
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю
жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень хотела
уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Самгин
ушел, удовлетворенный ее равнодушием к истории с кружком Пермякова. Эти маленькие волнения ненадолго и неглубоко волновали его; поток, в котором он плыл, становился все уже, но — спокойнее, события принимали все более однообразный характер, действительность устала поражать неожиданностями, становилась менее трагичной, туземная
жизнь текла так ровно, как будто ничто и никогда не возмущало ее.
Самгин
ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к
жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
«Последние годы
жизни Анфимьевны Варвара относилась к ней очень плохо, но Анфимьевна все-таки не
ушла на другое место», — напомнил он себе и подумал, что Таисья могла бы научиться печатать на машинке Ремингтона.
Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее
жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то делать в кухне, — быстро
ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.
— От этого всю
жизнь не отдохнешь, — сказал раненый, но встал и покорно
ушел в столовую.
Да наконец, если б она хотела
уйти от этой любви — как
уйти? Дело сделано: она уже любила, и скинуть с себя любовь по произволу, как платье, нельзя. «Не любят два раза в
жизни, — думала она, — это, говорят, безнравственно…»
— Долго ли до греха? — говорили отец и мать. — Ученье-то не
уйдет, а здоровья не купишь; здоровье дороже всего в
жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как
уходит и
жизнь.
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее тревог! — мечтал он. — Нет,
жизнь трогает, куда ни
уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось в нее, занятий! Любовь — претрудная школа
жизни!»
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова
уходила то в мелкие заботы домашней
жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
А она, совершив подвиг, устояв там, где падают ничком мелкие натуры, вынесши и свое и чужое бремя с разумом и величием, тут же, на его глазах, мало-помалу опять обращалась в простую женщину,
уходила в мелочи
жизни, как будто пряча свои силы и величие опять — до случая, даже не подозревая, как она вдруг выросла, стала героиней и какой подвиг совершила.
Уныние поглотило его: у него на сердце стояли слезы. Он в эту минуту непритворно готов был бросить все,
уйти в пустыню, надеть изношенное платье, есть одно блюдо, как Кирилов, завеситься от
жизни, как Софья, и мазать, мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
Он бросался к Плутарху, чтоб только дальше
уйти от современной
жизни, но и тот казался ему сух, не представлял рисунка, картин, как те книги, потом как Телемак, а еще потом — как «Илиада».
А когда охладею — я скажу и
уйду, — куда поведет меня
жизнь, не унося с собой никаких «долгов», «правил» и «обязанностей».
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места
уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в
жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
«Моя ошибка была та, что я предсказывал тебе эту истину:
жизнь привела бы к ней нас сама. Я отныне не трогаю твоих убеждений; не они нужны нам, — на очереди страсть. У нее свои законы; она смеется над твоими убеждениями, — посмеется со временем и над бесконечной любовью. Она же теперь пересиливает и меня, мои планы… Я покоряюсь ей, покорись и ты. Может быть, вдвоем, действуя заодно, мы отделаемся от нее дешево и
уйдем подобру и поздорову, а в одиночку тяжело и скверно.
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю
жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг
ушла: с тех пор и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
От этого она только сильнее уверовала в последнее и убедилась, что — как далеко человек ни иди вперед, он не
уйдет от него, если только не бросится с прямой дороги в сторону или не пойдет назад, что самые противники его черпают из него же, что, наконец, учение это — есть единственный, непогрешительный, совершеннейший идеал
жизни, вне которого остаются только ошибки.
Он любил ее, эту родоначальницу наших знаний, нашего развития, но любил слишком горячо, весь отдался ей, и от него
ушла и спряталась современная
жизнь. Он был в ней как будто чужой, не свой, смешной, неловкий.
Часто с Райским
уходили они в эту
жизнь. Райский как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
С умом у него дружно шло рядом и билось сердце — и все это
уходило в
жизнь, в дело, следовательно, и воля у него была послушным орудием умственной и нравственной сил.
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него
уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал
жизни, не знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь все по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей
жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром
уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской
жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не
ушло, я еще не стар…
«Где взять силы — нет ее ни
уйти, ни удержать его! все кончено! — думала она. — Если б удержала — что будет? не
жизнь, а две
жизни, как две тюрьмы, разделенные вечной решеткой…»
Он сел подле постели и
ушел в свою фантазию, где и раздолье молодой его
жизни, и вдруг упавшее на него горе стояли как две противоположные картины.
А ведь есть упорство и у него, у Райского! Какие усилия напрягал он, чтоб… сладить с кузиной, сколько ума, игры воображения, труда положил он, чтоб пробудить в ней огонь,
жизнь, страсть… Вот куда
уходят эти силы!
Там, на родине, Райский, с помощью бабушки и нескольких знакомых, устроили его на квартире, и только уладились все эти внешние обстоятельства, Леонтий принялся за свое дело, с усердием и терпением вола и осла вместе, и
ушел опять в свою или лучше сказать чужую, минувшую
жизнь.
— Если б я была сильна, вы не
уходили бы так отсюда, — а пошли бы со мной туда, на гору, не украдкой, а смело опираясь на мою руку. Пойдемте! хотите моего счастья и моей
жизни? — заговорила она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. — Не может быть, чтоб вы не верили мне, не может быть тоже, чтоб вы и притворялись, — это было бы преступление! — с отчаянием договорила она. — Что делать, Боже мой! Он не верит, нейдет! Как вразумить вас?
Она
ушла. Очень уж почитала она всю
жизнь свою, во страхе, и трепете, и благоговении, законного мужа своего и странника Макара Ивановича, великодушно и раз навсегда ее простившего.
Но их мало,
жизни нет, и пустота везде. Мимо фрегата редко и робко скользят в байдарках полудикие туземцы. Только Афонька, доходивший в своих охотничьих подвигах, через леса и реки, и до китайских, и до наших границ и говорящий понемногу на всех языках, больше смесью всех, между прочим и наречиями диких, не робея, идет к нам и всегда норовит прийти к тому времени, когда команде раздают вино. Кто-нибудь поднесет и ему: он выпьет и не благодарит выпивши, не скажет ни слова, оборотится и
уйдет.
Сегодня мы
ушли и вот качаемся теперь в Тихом океане; но если б и остались здесь, едва ли бы я собрался на берег. Одна природа да животная, хотя и своеобразная,
жизнь, не наполнят человека, не поглотят внимания: остается большая пустота. Для того даже, чтобы испытывать глубже новое, не похожее ни на что свое, нужно, чтоб тут же рядом, для сравнения, была параллель другой, развитой
жизни.
«Сохрани вас Боже! — закричал один бывалый человек, —
жизнь проклянете! Я десять раз ездил по этой дороге и знаю этот путь как свои пять пальцев. И полверсты не проедете, бросите. Вообразите, грязь, брод; передняя лошадь
ушла по пояс в воду, а задняя еще не сошла с пригорка, или наоборот. Не то так передняя вскакивает на мост, а задняя задерживает: вы-то в каком положении в это время? Между тем придется ехать по ущельям, по лесу, по тропинкам, где качка не пройдет. Мученье!»
«Завтра на вахту рано вставать, — говорит он, вздыхая, — подложи еще подушку, повыше, да постой, не
уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» Вот к нему-то я и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло не распускается в морской воде, что я не моряк, к морскому образу
жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна.
—
Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, — вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая у него руку. — Ты мной хочешь спастись, — продолжала она, торопясь высказать всё, что поднялось в ее душе. — Ты мной в этой
жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя.
Уйди,
уйди ты! — закричала она, энергическим движением вскочив на ноги.