Неточные совпадения
Пришел солдат с медалями,
Чуть жив, а выпить хочется:
— Я счастлив! — говорит.
«Ну, открывай, старинушка,
В чем счастие солдатское?
Да не таись, смотри!»
— А в том, во-первых, счастие,
Что в
двадцати сражениях
Я был, а не убит!
А во-вторых, важней того,
Я и во время мирное
Ходил ни сыт ни голоден,
А смерти не дался!
А в-третьих — за провинности,
Великие и малые,
Нещадно бит я палками,
А хоть пощупай — жив!
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в
первый раз взглянул на вопросы жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от
двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое.
С
первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более
двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать.
— Это
первый хозяин, какой когда-либо бывал на Руси. Он в десять лет с небольшим, купивши расстроенное имение, едва дававшее
двадцать тысяч, возвел его до того, что теперь он получает двести тысяч.
Когда же, шесть дней назад, я
первое жалованье мое —
двадцать три рубля сорок копеек — сполна принес, малявочкой меня назвала: «Малявочка, говорит, ты эдакая!» И наедине-с, понимаете ли?
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в
первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и
двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
Двадцать пять верст показались Аркадию за целых пятьдесят. Но вот на скате пологого холма открылась наконец небольшая деревушка, где жили родители Базарова. Рядом с нею, в молодой березовой рощице, виднелся дворянский домик под соломенною крышей. У
первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил один другому, — а хуже малого поросенка». — «А твоя жена — колдунья», — возражал другой.
— Если успею, — сказал Самгин и, решив не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в
двадцать тысяч частному лицу по
первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять — двенадцать.
В комнате Алексея сидело и стояло человек
двадцать, и
первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но — его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.
Во весь этот срок, в
двадцать лет, он приходил всего раз шесть или семь, и в
первые разы я, если бывал дома, прятался.
Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное утро взял да и забастовал, то есть не встал утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы сидеть ночи за своей конторкой во главе
двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться по
первому зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку.
Приехали они в двух экипажах; в
первом экипаже, в щегольской коляске, запряженной парой дорогих лошадей, прибыл Петр Александрович Миусов со своим дальним родственником, очень молодым человеком, лет
двадцати, Петром Фомичом Калгановым.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое
первое слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые
двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти
двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“, по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
— Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня же, но в остальном ты все-таки врешь, врешь и врешь; знай, дурак, что здесь мы все от легкомыслия лишь не веруем, потому что нам некогда: во-первых, дела одолели, а во-вторых, времени Бог мало дал, всего во дню определил только
двадцать четыре часа, так что некогда и выспаться, не только покаяться.
Дальше не будет таинственности, ты всегда будешь за
двадцать страниц вперед видеть развязку каждого положения, а на
первый случай я скажу тебе и развязку всей повести: дело кончится весело, с бокалами, песнью: не будет ни эффектности, никаких прикрас.
В
первый раз, как стал потом стрелять, я дал сряду четыре промаха по бутылке в
двадцати пяти шагах.
На
первый случай отряжу человек
двадцать, так они и очистят воровскую рощу; народ не трусливый, каждый в одиночку на медведя ходит, от разбойников не попятятся.
В одно из моих посещений (мне уже было лет
двадцать с лишком) я в
первый раз увидал у нас в доме худенькую черноглазую девочку лет десяти — Асю.
Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим руки и снял своей теплой любовью к обоим, своей примиряющей натурой последние следы взаимного непониманья, был Грановский; но когда я приехал в Москву, он еще был в Берлине, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Como лет
двадцати семи.
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через
двадцать шесть лег я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен, положивши
первый камень храма, который, как Иосиф II сказал, и притом ошибочно, при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность царит над всем городом. Это те Воробьевы горы, о которых я упоминал в
первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на
двадцать лет гениального изверга.
Записки эти не
первый опыт. Мне было лет
двадцать пять, когда я начинал писать что-то вроде воспоминаний. Случилось это так: переведенный из Вятки во Владимир — я ужасно скучал. Остановка перед Москвой дразнила меня, оскорбляла; я был в положении человека, сидящего на последней станции без лошадей!
Из Малиновца получается приказ: обложить Сережку оброком, на
первый раз легким, в
двадцать рублей (ассигнациями).
Бегать он начал с
двадцати лет.
Первый побег произвел общее изумление. Его уж оставили в покое: живи, как хочешь, — казалось, чего еще нужно! И вот, однако ж, он этим не удовольствовался, скрылся совсем. Впрочем, он сам объяснил загадку, прислав с дороги к отцу письмо, в котором уведомлял, что бежал с тем, чтобы послужить церкви Милостивого Спаса, что в Малиновце.
Господский дом разделил надвое с таким расчетом, что одному брату достались так называемые парадные комнаты, а другому — жилые,
двадцать три крестьянских двора распределил через двор: один двор одному брату, другой — рядом с
первым — другому и т. д.
В соседнем флигеле дома Мосолова помещался трактир Гусенкова, а во втором и третьем этажах — меблированные комнаты. Во втором этаже номеров было около
двадцати, а в верхнем — немного меньше. В
первый раз я побывал в них в 1881 году, у актера А. Д. Казакова.
— Да ведь я, Галактион Михеич, блаженныя памяти государю ампиратору Николаю
Первому двадцать пять лет верой и правдой послужил… Ведь нет косточки неломаной… Агличанку вышибал под Севастополем… Да я… Ах, боже мой!..
— Во-первых, я живу здесь уже
двадцать лет и никого не касаюсь, — объяснил он откровенно, — и во-вторых, я ничего не понимаю.
Между тем он продолжал всё сидеть и всё смотрел на меня с тою же усмешкой. Я злобно повернулся на постели, тоже облокотился на подушку и нарочно решился тоже молчать, хотя бы мы всё время так просидели. Я непременно почему-то хотел, чтоб он начал
первый. Я думаю, так прошло минут с
двадцать. Вдруг мне представилась мысль: что, если это не Рогожин, а только видение?
Во-первых, Лаврецкий должен был немедленно оставить университет: кто же выходит за студента, да и что за странная мысль — помещику, богатому, в
двадцать шесть лет брать уроки, как школьнику?
С
первой дочерью Марьей, которая была на пять лет старше Федосьи, так и случилось: до
двадцати лет все женихи сватались, а Родион Потапыч все разбирал женихов: этот нехорош, другой нехорош, третий и совсем плох.
Вторая жена была взята в своей же Нагорной стороне; она была уже дочерью каторжанки. Зыков лет на
двадцать был старше ее, но она сейчас уже выглядела развалиной, а он все еще был молодцом. Старик почему-то недолюбливал этой второй жены и при каждом удобном случае вспоминал про
первую: «Это еще при Марфе Тимофеевне было», или «Покойница Марфа Тимофеевна была большая охотница до заказных блинов». В
первое время вторая жена, Устинья Марковна, очень обижалась этими воспоминаниями и раз отрезала мужу...
Резюме отчета было то же, что и в
первый раз: расходов приходилось по
двадцати семи рублей на человека; уплатили свои деньги Белоярцев, Прорвич, Лиза и Каверина.
Сусанна росла недовольною Коринной у одной своей тетки, а Вениамин, обличавший в своем характере некоторую весьма раннюю нетерпимость, получал от родительницы каждое
первое число по
двадцати рублей и жил с некоторыми военными людьми в одном казенном заведении. Он оттуда каким-то образом умел приходить на университетские лекции, но к матери являлся только раз в месяц. Да, впрочем, и сама мать стеснялась его посещениями.
При этой мысли он взглянул и на себя в зеркало: голова его была седа, лицо испещрено морщинами; на лбу выступили желчные пятна, точно лет
двадцать или тридцать прошло с тех пор, как он приехал в этот город, в
первый раз еще в жизни столь сильно потрясенный.
В
двадцать минут, во-первых, успею вздушить адмирала Чаинского и пропущу березовки, потом зорной, потом померанцевой, потом parfait amour [прекрасная любовь (франц.)], а потом еще что-нибудь изобрету.
Был я знаком когда-то с одной барыней; была она не
первой молодости, а так лет
двадцати семи-восьми; красавица первостепенная, что за бюст, что за осанка, что за походка!
На сцену выдвигаются местные вопросы: во-первых, вопрос сенной, причем предсказывается, что сено будет зимой продаваться в Москве по рублю за пуд; во-вторых, вопрос дровяной, причем предугадывается, что в непродолжительном времени дрова в Москве повысятся до
двадцати рублей за сажень швырка.
— Ха-ха-ха! — залилась квадратная женщина. — Да вернитесь, говорят вам. Очень мне нужны ваши
двадцать копеек… Я просто хотела испытать вас для
первого раза. Поняли? Идите и поговоримте серьезно. Мне нужно было только убедиться, что вы в состоянии выдержать характер.
В
первую минуту Тетюев онемел, но Нина Леонтьевна поднялась с вызывающим видом: значит, или
двадцать тысяч, или уходи. На несколько мгновений Тетюев остановился, но потом сделал деловой поклон и молча направился к двери. Когда он надевал в передней свое пальто, Нина Леонтьевна окликнула его...
Слава Благодетелю: еще
двадцать минут! Но минуты — такие до смешного коротенькие, куцые — бегут, а мне нужно столько рассказать ей — все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах — о математике Пляпе, о и как я в
первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе — в такой день — оказалось чернильное пятно.
— Уж я ему несколько раз повторял, — продолжал он встревоженным голосом, — чтоб был осторожнее, в особенности насчет мордасов, а он все свое:"Во-первых, говорит, у мужичка в сиденье истома и геморрой, если не тово… а во-вторых, говорит, я уж
двадцать лет именьями управляю, и без этого дело не обходилось, и вам учить меня нечего!.."Право, так ведь и говорит в глаза! Такая грубая шельма!
Вот, благослови господи, за лекции около
двадцати пяти рублей за
первое полугодие уплатить нужно, да мундирчики нынче требуются, да объявления в газетах придется печатать, — смотришь, из ваших полутораста-то рублей и немного останется.
Около
первого Спаса приедет прасол, который скупает мед и воск, — пожалуй, рублей
двадцать — тридцать и наберется.
— Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек — Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не умен, а золотой мужик — честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут… тогда… я,
первое, сейчас эти
двадцать тысяч отдам…
Говоря это, князь от
первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет
двадцать уж не читывал.
Первый день буду держать по полпуда «вытянутой рукой» пять минут, на другой день
двадцать один фунт, на третий день
двадцать два фунта и так далее, так что, наконец, по четыре пуда в каждой руке, и так, что буду сильнее всех в дворне; и когда вдруг кто-нибудь вздумает оскорбить меня или станет отзываться непочтительно об ней, я возьму его так, просто, за грудь, подниму аршина на два от земли одной рукой и только подержу, чтоб чувствовал мою силу, и оставлю; но, впрочем, и это нехорошо; нет, ничего, ведь я ему зла не сделаю, а только докажу, что я…»
Анна с Бахтинским шли впереди, а сзади их, шагов на
двадцать, комендант под руку с Верой. Ночь была так черна, что в
первые минуты, пока глаза не притерпелись после света к темноте, приходилось ощупью ногами отыскивать дорогу. Аносов, сохранивший, несмотря на годы, удивительную зоркость, должен был помогать своей спутнице. Время от времени он ласково поглаживал своей большой холодной рукой руку Веры, легко лежавшую на сгибе его рукава.
Это был молодой человек лет
двадцати семи или около, немного повыше среднего роста, с жидкими белокурыми, довольно длинными волосами и с клочковатыми, едва обозначавшимися усами и бородкой. Одетый чисто и даже по моде, но не щегольски; как будто с
первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но, однако ж, совсем не сутуловатый и даже развязный. Как будто какой-то чудак, и, однако же, все у нас находили потом его манеры весьма приличными, а разговор всегда идущим к делу.
— Напротив, — продолжала она, — я вам слишком благодарна, что вы заговорили; без вас я бы так и не узнала. В
первый раз в
двадцать лет я раскрываю глаза. Николай Всеволодович, вы сказали сейчас, что и вы были нарочно извещены: уж не писал ли и к вам Степан Трофимович в этом же роде?