Неточные совпадения
В среде людей, к которым принадлежал Сергей Иванович, в это время ни
о чем другом не
говорили и не писали, как
о Славянском вопросе и Сербской войне. Всё то, что делает обыкновенно праздная толпа, убивая время, делалось теперь в
пользу Славян. Балы, концерты, обеды, спичи, дамские наряды, пиво, трактиры — всё свидетельствовало
о сочувствии к Славянам.
Чичиков, разумеется, подошел тот же час к даме и, не
говоря уже
о приличном приветствии, одним приятным наклоненьем головы набок много расположил ее в свою
пользу.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не
говоря уже
о пользе, которая может быть в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье людей… кто что ни
говори, есть, так сказать, живая книга, та же наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не
говоря уже
о пользе в геморроидальном отношении, — видеть свет и коловращенье людей — есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая наука.
Одинцова ему нравилась: распространенные слухи
о ней, свобода и независимость ее мыслей, ее несомненное расположение к нему — все, казалось,
говорило в его
пользу; но он скоро понял, что с ней «не добьешься толку», а отвернуться от нее он, к изумлению своему, не имел сил.
— Если вы не заботитесь
о себе, то подумайте
о вашей дочери, —
говорил доктор, когда Надежда Васильевна не хотела следовать его советам. — Больному вы не принесете особенной
пользы, а себя можете окончательно погубить. Будьте же благоразумны…
С марксистами нельзя даже
говорить об иерархии ценностей, ибо они не принимают самой постановки вопроса
о ценности, для них существует только необходимость,
польза, благо.
На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было на публику самое разочаровывающее впечатление.
О Смердякове у нас уже поговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то на что-то указывал,
говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства в
пользу брата и в виновности лакея, и вот — ничего, никаких доказательств, кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в его качестве родного брата подсудимого.
— Кстати, — сказал он мне, останавливая меня, — я вчера
говорил о вашем деле с Киселевым. [Это не П. Д. Киселев, бывший впоследствии в Париже, очень порядочный человек и известный министр государственных имуществ, а другой, переведенный в Рим. (Прим. А. И. Герцена.)] Я вам должен сказать, вы меня извините, он очень невыгодного мнения
о вас и вряд ли сделает что-нибудь в вашу
пользу.
Скажите, пожалуйста, стоило поднимать пыль из-за какой-то учительницы, когда сам Павел Степаныч так просто
говорит в думе
о необходимости народного образования,
о пользе грамотности и вообще просвещения.
Это объяснялось тем, что маркиза сделала визит Ольге Сергеевне и, встретясь здесь с Варварой Ивановной Богатыревой, очень много
говорила о себе,
о людях, которых она знала,
о преследованиях, которые терпела от правительства в течение всей своей жизни и, наконец, об обществе, в котором она трудится на
пользу просвещения народа.
Вообще все его слова и манеры были как нельзя более под стать его сюртуку, красноречиво
говорили о его благовоспитанности и с первого же раза располагали в его
пользу.
Ровинская, подобно многим своим собратьям, не пропускала ни одного дня, и если бы возможно было, то не пропускала бы даже ни одного часа без того, чтобы не выделяться из толпы, не заставлять
о себе
говорить: сегодня она участвовала в лжепатриотической манифестации, а завтра читала с эстрады в
пользу ссыльных революционеров возбуждающие стихи, полные пламени и мести.
Отец рассказывал подробно
о своей поездке в Лукоянов,
о сделках с уездным судом,
о подаче просьбы и обещаниях судьи решить дело непременно в нашу
пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе руки на свою высокую трость,
говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
— А что
пользы? При людях срамят командира, а потом
говорят о дисциплине. Какая тут к бису дисциплина! А ударить его, каналью, не смей. Не-е-ет… Помилуйте — он личность, он человек! Нет-с, в прежнее время никаких личностев не было, и лупили их, скотов, как сидоровых коз, а у нас были и Севастополь, и итальянский поход, и всякая такая вещь. Ты меня хоть от службы увольняй, а я все-таки, когда мерзавец этого заслужил, я загляну ему куда следует!
— Кая для тебя
польза, — отвечал он мне (а
говорил он все на манер древней, славянской речи), — и какой прибыток уведать звание смиренного раба твоего, который
о том только и помыслу имеет, чтоб самому
о том звании позабыть и спасти в мире душу свою?
Притом в ней было такое отсутствие той в высшей степени развитой в нашем доме способности понимания,
о которой я уже
говорил, и привычки ее были так противоположны тем, которые укоренились в нашем доме, что уже это одно дурно располагало в ее
пользу.
— Я не
о вас, каких-нибудь десяти праведниках,
говорю, благородством которых, может быть, и спасается только кормило правления! Я не историк, а только гражданин, и
говорю, как бы стал
говорить, если бы меня на плаху возвели, что позорно для моего отечества мало что оставлять убийц и грабителей на свободе, но, унижая и оскверняя государственные кресты и чины, украшать ими сих негодяев за какую-то акибы приносимую ими
пользу.
Целую неделю продолжались строгости в остроге и усиленные погони и поиски в окрестностях. Не знаю, каким образом, но арестанты тотчас же и в точности получали все известия
о маневрах начальства вне острога. В первые дни все известия были в
пользу бежавших: ни слуху ни духу, пропали, да и только. Наши только посмеивались. Всякое беспокойство
о судьбе бежавших исчезло. «Ничего не найдут, никого не поймают!» —
говорили у нас с самодовольствием.
— Oh, celui-là ne perdra pas la tête, comme vous autres, êtes remplies de foin! —
говаривал, бывало, мосьё Багатель, — faites le passer par toutes les rеformes que vous voudrez, il en sortira а son avantage! [
О, этот не потеряет головы, как вы, у которых головы набиты сеном! пропустите его через какие вам угодно реформы — он выйдет из них с
пользой для себя! (фр.)]
— Дядя, это крайности! — перебил Костя. — Мы
говорим не
о таких гигантах, как Шекспир или Гете, мы
говорим о сотне талантливых и посредственных писателей, которые принесли бы гораздо больше
пользы, если бы оставили любовь и занялись проведением в массу знаний и гуманных идей.
Одно только смущает меня, милая тетенька. Многие думают, что вопрос
о пользе «отвода глаз» есть вопрос более чем сомнительный и что каркать
о потрясении основ, когда мы отлично знаем, что последние как нельзя лучше ограждены, — просто бессовестно. А другие идут еще дальше и прямо
говорят, что еще во сто крат бессовестнее, ради торжества заведомой лжи, производить переполох, за которым нельзя распознать ни подлинных очертаний жизни, ни ее действительных запросов и стремлений.
— Да; только в самом себе… но… все равно… Вы обобрали меня, как птицу из перьев. Я никогда не думала, что я совсем не христианка. Но вы принесли мне
пользу, вы смирили меня, вы мне показали, что я живу и думаю, как все, и ничуть не лучше тех,
о ком
говорят, будто они меня хуже… Привычки жизни держат в оковах мою «христианку», страшно… Разорвать их я бессильна… Конец!.. Я должка себя сломать или не уважать себя, как лгунью!
Говорил я или не
говорил?
Говорил ли я, что следует очистить бельэтаж Михайловского театра от этих дам?
Говорил ли я
о пользе оспопрививания? Кто ж это знает? Может быть, и действительно
говорил! Все это как-то странно перемешалось в моей голове, так что я решительно перестал различать ту грань, на которой кончается простой разговор и начинается разговор опасный. Поэтому я решился на все махнуть рукой и сознаться.
Говорит он
о пользе классического образования, а на уме у него: buvons, chantons, dansons et aimons!
Генерал поставлен был в отчаянное положение: он, как справедливо
говорил Бегушев, нигде не встречался с спиритизмом; но, возвратясь в Россию и желая угодить жене, рассказал ей все, что пробегал в газетах
о спиритических опытах, и, разумеется, только то, что говорилось в
пользу их.
«Пойти можно, — думал он, — но какая
польза от этого? Опять буду
говорить ему некстати
о будуаре,
о женщинах,
о том, что честно или нечестно. Какие тут, черт подери, могут быть разговоры
о честном или нечестном, если поскорее надо спасать жизнь мою, если я задыхаюсь в этой проклятой неволе и убиваю себя?.. Надо же, наконец, понять, что продолжать такую жизнь, как моя, — это подлость и жестокость, пред которой все остальное мелко и ничтожно. Бежать! — бормотал он, садясь. — Бежать!»
В указе этом Петр
говорит, что всегда старался «
о поспешествовании народной
пользы н для того заводил разные перемены и новости».
Говоря о правосудии, когда неправедно судят невинного брата, она не сознает ничтожности своей речи для
пользы дела, не
говорит, что прибегает к этому средству только за неимением других, а напротив — гордится своим красноречием, рассчитывает на эффект, думает переделать им натуру взяточника и иногда забывается даже до того, что благородную речь свою считает не средством, а целью, за которою дальше и нет ничего.
А литература только что начала
говорить о их
пользе и надобности!
О пользе знания
говорит он вот что: «Чтобы распространение знаний было полезно и благотворно, нужно следующее существенное условие: знания должны быть распределены в народе так, чтобы каждый мог всю массу своих знаний прилагать на деле, в сфере своих практических занятий, — и наоборот, чтобы всякий хорошо знал то, что может приложить с
пользою для себя и для общества на практике».
Впрочем, еще прежде их весьма красноречиво и убедительно
говорил об этом известный своим самоотвержением для
пользы общей Антон Антонович Сквозник-Дмухановский, словами которого мы и покончим пока с этим вопросом и с настоящей статьей: «Иной городничий, конечно, радел бы
о своих выгодах.
Пока Шамохин
говорил, я заметил, что русский язык и русская обстановка доставляли ему большое удовольствие. Это оттого, вероятно, что за границей он сильно соскучился по родине. Хваля русских и приписывая им редкий идеализм, он не отзывался дурно об иностранцах, и это располагало в его
пользу. Было также заметно, что на душе у него неладно и хочется ему
говорить больше
о себе самом, чем
о женщинах, и что не миновать мне выслушать какую-нибудь длинную историю, похожую на исповедь.
— Ради тебя, ради твоей же
пользы прошу и молю я тебя, —
говорила игуменья. — Помнишь ли тогда на Тихвинскую, как воротились вы с богомолья из Китежа,
о том же я с тобой беседовала? Что ты сказала в ту пору? Помнишь?..
— Я хотя и не писатель, но не смей
говорить о том, чего не понимаешь. Писатели были в России многие и
пользу принесшие. Они просветили землю, и за это самое мы должны относиться к ним не с поруганием, а с честью.
Говорю я
о писателях как светских, так равно и духовных.
Попадья
говорила все это с самым серьезным и сосредоточенным видом и с глубочайшею заботливостью
о Катерине Астафьевне. Ее не развлекал ни веселый смех мужа, наблюдавшего трагикомическое положение Форова, ни удивление самого майора, который был поражен простотой и оригинальностью приведенного ею довода в
пользу брака, и наконец, отерев салфеткой усы и подойдя к попадье, попросил у нее ручку.
«Меня постоянно держали в неизвестности
о том, кто были мои родители, —
говорила она перед смертию князю Голицыну, — да и сама я мало заботилась
о том, чтоб узнать, чья я дочь, потому что не ожидала от того никакой себе
пользы».
Исходя из того положения, что табак заключает в себе страшный яд,
о котором я только что
говорил, курить ни в каком случае не следует, и я позволю себе, некоторым образом, надеяться, что эта моя лекция «
о вреде табака» принесет свою
пользу.
Все согласились. Мы остановились в роще за гумном, под самым краем деревни. Семка поднял хворостинку из снега и бил ею по морозному стволу липы… Мне странно повторить, что мы
говорили тогда, но я помню, мы переговорили, как мне кажется, все что сказать можно
о пользе,
о красоте нравственной и пластической».
Его пожалели и возвратили в Петербург в больничную церковь «напутствовать умирающих», которым он мог
говорить что угодно, а они могли узнавать
о пользе его внушений только в новом существовании.
К удивлению моему и даже страху, в одно посещение мое лекаря Блументроста на мызе его, близ Мариенбурга, он начал
говорить мне наедине
о России,
о готовившейся войне,
о пользе, какую мог бы я извлечь, служа в это время (кому, не объяснил);
говорил мне
о Паткуле, как
о человеке, ему весьма известном, и, наконец, дал мне знать догадками, кто я такой.
Он не задавался мечтами
о широкой деятельности, не требовал себе обширного горизонта; он
говорил, что можно и достаточно быть полезным в маленьком кругу, что принесение
пользы надо соразмерять с силами и возможностью человека, он указывал на лепту вдовицы, поставленную Великим Учителем выше богатых приношений.
— Хорошо сказано… Давай, впрочем,
говорить о тебе… Я, право, не знаю, не понимаю и не могу понять, зачем ты предпринял сейчас же, после блестяще полученной степени доктора медицины, эту поездку в центр очага страшной болезни, рискуя собой, своей жизнью и той
пользой, которую ты мог приносить в столице.
Красота молодой княжны, ее жажда самостоятельности, желание трудиться, быть полезной, не могли не произвести впечатления на юного идеалиста. С особенным увлечением беседовал он с нею долгие вечера. Он
говорил о поэзии жизни,
о любви к ближним, об удовольствии сознания принесения
пользы,
о сладости даже погибели для
пользы человечества,
о мерзости проявления в человеческих поступках признаков корысти,
о суете богатства,
о славе, об идеалах.
— Несомненно, что граф Аракчеев для
пользы затеянного им, по его мнению, великого дела, нашел нужным устранить тебя и устранил, без всякой даже мысли, справедливо ли это, или несправедливо. Это было необходимо, а потому это и сделано. Не
говорю не всегда ли, а скажу не часто ли в основу земных судебных приговоров кладется именно этот закон
о необходимости.
Угаданный его гением, этот Остерман в благодарность укрепил России дипломатикой своей прибалтийские области ее, которые ускользали было из-под горячего меча победителя (не
говорю о других важных подвигах министра на
пользу и величие нашего отечества).
«И вот наконец, —
говорил он сам с собою, — позор девушки, по моей милости, ходит из уст в уста;
о нем звонит уж в набат этот мерзавец! Верно, проговорилась подруга! Где ж уверенность спасти ее вовремя от стрел молвы? Где ж благородство,
польза жертвы? Одно мне осталось — броситься к ногам великого князя, признаться ему во всем и молить его быть моим спасителем и благодетелем. Скорее и сейчас же. Он намекал мне так благосклонно
о невесте, он будет моим сватом».
Но когда умолкнула страсть и
говорит рассудок, когда дело идет
о расчетах личных — каким бы покровом вы их ни одевали, выгодами ли общими,
пользою отечества, — никогда не посягну на это святотатство.
Выступил опять Бутыркин. Он
говорил хорошо, знал это и любил
говорить. Юрка никак не мог согласовать с его задушевным голосом и располагающим лицом то, что про него рассказала Нинка. Бутыркин
говорил о головокружительных успехах коллективизации в их районе,
о том, как это важно для социалистического строительства,
о пользе яслей и детских приютов.
Раз у него собралось много знатных эмигрантов, которые взапуски
говорили о своих пожертвованиях в
пользу несчастного короля. Суворов прослезился при воспоминании
о добродетельном короле, падшем от злодейской руки своих подданных, и сказал...