Неточные совпадения
На улице
царили голодные псы, но и те не лаяли, а
в величайшем порядке предавались изнеженности и распущенности нравов; густой мрак окутывал улицы и дома; и только
в одной из
комнат градоначальнической квартиры мерцал далеко за полночь зловещий свет.
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», — решил Самгин, медленно шагая по
комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не веря
в него. Остановясь и глядя
в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой
царь, священник
в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые слова примирения.
Очень пыльно было
в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По
комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали,
в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка
царя.
— Профессор Захарьин
в Ливадии, во дворце, орал и топал ногами на придворных за то, что они поместили больного
царя в плохую
комнату, — вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания…
«Может быть — убийцы и уж наверное — воры, а — хорошо поют», — размышлял Самгин, все еще не
в силах погасить
в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шепот, все еще видя
комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный
царь с бородою Кутузова.
Она величественно отошла
в угол
комнаты, украшенный множеством икон и тремя лампадами, села к столу, на нем буйно кипел самовар, исходя обильным паром, блестела посуда,
комнату наполнял запах лампадного масла, сдобного теста и меда. Самгин с удовольствием присел к столу, обнял ладонями горячий стакан чая. Со стены, сквозь запотевшее стекло, на него смотрело лицо бородатого
царя Александра Третьего, а под ним картинка: овечье стадо пасет благообразный Христос, с длинной палкой
в руке.
Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах — ‹документы›
в рамках, на задней стене поясной портрет
царя.
Лежа
в постели, Самгин следил, как дым его папиросы сгущает сумрак
комнаты, как цветет огонь свечи, и думал о том, что, конечно, Москва, Россия устали за эти годы социального террора, возглавляемого
царем «карликовых людей», за десять лет студенческих волнений, рабочих демонстраций, крестьянских бунтов.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя
в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что сам
царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
Страшная скука
царила в доме, особенно
в бесконечные зимние вечера — две лампы освещали целую анфиладу
комнат; сгорбившись и заложив руки на спину,
в суконных или поярковых сапогах (вроде валенок),
в бархатной шапочке и
в тулупе из белых мерлушек ходил старик взад и вперед, не говоря ни слова,
в сопровождении двух-трех коричневых собак.
Во внутренних
комнатах царила мертвая тишина; только по временам раздавался печальный крик какаду, несчастный опыт его, картавя, повторить человеческое слово, костяной звук его клюва об жердочку, покрытую жестью, да противное хныканье небольшой обезьяны, старой, осунувшейся, чахоточной, жившей
в зале на небольшом выступе изразцовой печи.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что
царь ходит весь
в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам
в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что
царь «имеет право»…
Боялись ее, может быть, потому, что она была вдовою очень знатного человека, — грамоты на стенах
комнаты ее были жалованы дедам ее мужа старыми русскими
царями: Годуновым, Алексеем и Петром Великим, — это сказал мне солдат Тюфяев, человек грамотный, всегда читавший Евангелие. Может быть, люди боялись, как бы она не избила своим хлыстом с лиловым камнем
в ручке, — говорили, что она уже избила им какого-то важного чиновника.
Стол стоял поперек
комнаты, на стенах портреты
царей — больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня —
в кресло и вынул большой револьвер кольт.
Лесута-Храпунов, как человек придворный, снес терпеливо эту обиду, нанесенную родовым дворянам; но когда, несмотря на все его просьбы, ему, по званию стряпчего с ключом, не дозволили нести царский платок и рукавицы при обряде коронования, то он, забыв все благоразумие и осторожность, приличные старому царедворцу, убежал из царских палат, заперся один
в своей
комнате и, наговоря шепотом много обидных речей насчет нового правительства, уехал на другой день восвояси, рассказывать соседям о блаженной памяти
царе Феодоре Иоанновиче и о том, как он изволил жаловать своею царскою милостию ближнего своего стряпчего с ключом Лесуту-Храпунова.
Густые ветви частым, темным кружевом закрывали окна, и солнце сквозь эту завесу с трудом, раздробленными лучами проникало
в маленькие
комнаты, тесно заставленные разнообразной мебелью и большими сундуками, отчего
в комнатах всегда
царил строгий полумрак.
Два окна второй
комнаты выходили на улицу, из них было видно равнину бугроватых крыш и розовое небо.
В углу перед иконами дрожал огонёк
в синей стеклянной лампаде,
в другом стояла кровать, покрытая красным одеялом. На стенах висели яркие портреты
царя и генералов.
В комнате было тесно, но чисто и пахло, как
в церкви.
Выпустив из присутственной
комнаты последних лиц, за которыми наступала очередь разобрать дело старушки, он помедлил некоторое время и сидел молча, с целью восстановить
в себе все свои духовные силы и призвать спокойную ясность своему рассудку, и затем велел ввести мать и детей, которые стали
в ряд перед зерцалом закона, портретом
царя и освещенным лампадою ликом небесного судии, под которым внизу помещался судия земной.
Он вышел из
комнаты «по надобности
царя Саула» и на Волховской улице,
в Орле, заложил у часовщика Керна свои карманные часы и с вырученными за них восемнадцатью рублями бросился
в отделение почтовых карет.
Соломон разбил рукой сердоликовый экран, закрывавший свет ночной лампады. Он увидал Элиава, который стоял у двери, слегка наклонившись над телом девушки, шатаясь, точно пьяный. Молодой воин под взглядом Соломона поднял голову и, встретившись глазами с гневными, страшными глазами
царя, побледнел и застонал. Выражение отчаяния и ужаса исказило его черты. И вдруг, согнувшись, спрятав
в плащ голову, он робко, точно испуганный шакал, стал выползать из
комнаты. Но
царь остановил его, сказав только три слова...
Бедная страдалица-мать наша оставалась на одре болезни безвыходно
в новом флигеле,
в комнате с постоянно закрытыми окнами, так что
в спальне
царила непрестанная ночь. Кроме сменявшихся при ней двух горничных, она никого не принимала. Так и нас,
в свою очередь, она приняла не более двух минут, благословила и дала поцеловать руку.
Мои вещи были внесены
в большую светлую
комнату, выходившую большими окнами прямо на пруд; эта
комната, оклеенная дешевенькими обоями, выглядела очень убого и по своей обстановке, и по тому беспорядку, какой
в ней
царил.
Он поторопился выпить свой чай и ушёл, заявив, что ему нужно разобрать привезённые книги. Но
в комнате у него, несмотря на открытые двери, стоял запах керосина. Он поморщился и, взяв книгу, ушёл
в парк. Там,
в тесно сплочённой семье старых деревьев, утомлённых бурями и грозами,
царила меланхолическая тишина, обессиливающая ум, и он шёл, не открывая книги, вдоль по главной аллее, ни о чём не думая, ничего не желая.
Но не только ее семнадцатилетний пол
царил в этой
комнате, а вся любовность ее породы, породы ее красавицы-матери, любви не изжившей и зарывшей ее по всем этим атласам и муарам, навек-продушенным и недаром так жарко — малиновым.
У нас это так было, что
в деревянной постройке мы, девицы, на втором жилье жили, а внизу была большая высокая
комната, где мы петь и танцевать учились, и оттуда к нам вверх все слышно было. И адский
царь Сатана надоумил их, жестоких, чтобы им терзать Аркашу под моим покойцем…
— Стояла она
в комнате у
царя Алексея Михайловича, когда еще он пребывал
в благочестии…
Беспокойно ворочался
в своей клетке попугай, да доносилось мерное постукивание стенных часов из Поликарповой
комнаты, во всем же остальном
царили мир и тишина.
Десять добрых людей улягутся и мирно выспятся на одном войлоке, а два богача не уживутся
в десяти
комнатах. Если доброму человеку достанется краюха хлеба, то половиной ее он поделится с голодным. Но если
царь завоюет одну часть света, он не успокоится, пока не захватит еще другую такую же.
В моей
комнате, куда я скрылась от ненавистных взглядов, усмешек и вопросов, было свежо и пахло розами. Я подошла к окну, с наслаждением вдыхая чудный запах… Покой и тишина
царили здесь,
в саду,
в азалиевых кустах и орешнике… Прекрасно было ночное небо… Почему, почему среди этой красоты моей душе так нестерпимо тяжело?
Мягкий таинственный полусвет, лившийся из окон, наполнял
комнату. Серебристый узкий снопик лунного света захватил часть стены и уперся
в углу. Кругом
царила мертвая тишина. Только маленькие ящерки тихо шуршали, разгуливая по потолку.
Походив немного, я вошел
в дом.
В передних лакеи поставили подносы на столы и, стоя с пустыми руками, тупо поглядывали на публику. Публика,
в свою очередь, с недоумением поглядывала на часы, на которых большая стрелка показывала уже четверть. Рояли замолкли. Во всех
комнатах царила глубокая, томительная, глухая тишина.
В самой
комнате, куда вошли Суворов и Марья Петровна,
царил полумрак. Нагорелая сальная свеча, стоявшая на столе, невдалеке от кровати, бросала на последнюю какой-то красноватый отблеск. Глаша лежала разметавшись, и обострившиеся, как у покойницы, черты лица носили какое-то страдальческое выражение, закрытые глаза оттенялись темной полосой длинных ресниц, пересохшие губы были полуоткрыты.
Она прошлась по залам и направилась
в отведенную ей
комнату. Там она
в необычайном волнении бросилась на диван. Вокруг
царила черная темнота.
В Москве между тем действительно жить было трудно. До народа доходили вести одна другой тяжелее и печальнее. Говорили, конечно, шепотом и озираясь, что
царь после смерти сына не знал мирного сна. Ночью, как бы устрашенный привидениями, он вскакивал, падая с ложа, валялся посреди
комнаты, стонал, вопил, утихал только от изнурения сил, забывался
в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк и изголовье. Ждал и боялся утреннего света, страшился видеть людей и явить на лице своем муку сыноубийцы.
Савин прошел
в залу, или, скорее, гостиную,
комнату довольно больших размеров, но, несмотря на это, — она, заставленная и буковой, и мягкой мебелью, имела довольно уютный вид, и
в ней
царил, видимо, тщательно соблюдаемый порядок.
От долгого нетерпеливого ожидания Антон Антонович фон Зееман пришел
в какое-то странное напряженно-нервное состояние: ему положительно стало жутко
в этой огромной
комнате, с тонувшими уже
в густом мраке углами.
В доме
царила безусловная тишина, и лишь со стороны улицы глухо доносился визг санных полозьев и крики кучеров.
По другим преданиям, где теперь расположен Петергоф, стояли две чухонские деревушки: Похиоки и Кусоя; Петр избрал между этими деревушками возвышенную местность и построил палатку или небольшой «попутный дворец».
Царь его выстроил
в голландском вкусе и назвал «Монплезиром»; близ него помещалась столовая, буфет, кавалерские
комнаты, баня и ванная
царя.
В одном из примыкающих к нему флигелей он велел поставить походную церковь.
Последний встретил его со слезами на глазах и восторженно любовался им — видно было, что его самолюбие было вполне удовлетворено его образованием. Он приказал отвести ему
комнаты в главном доме, был с ним ласков и постоянно твердил ему, что он, как честный дворянин, должен быть предан
царю до последней капли крови.
Позднее ноябрьское утро слабо пробивалось сквозь палевые занавески двух окон, борясь незаметно с голубоватым светом фонарика-ночника, дававшего мягкое, как бы лунное освещение с потолка
комнаты.
В этой
комнате царил полнейший беспорядок.
Одно, что с первого взгляда утешало
в этой
комнате, так это зерцало, стоявшее на вощанке, посреди стола; но и этот памятник великой идеи великого царя-законодателя оскорбляли и смелый паук, завесивший его по местам своею тканью, и бесчеловечие, поместившее разные орудия пытки
в боковой
комнате,
в которую дверь оставлена была, как бы с умыслом, полузакрытою.
Этот вопрос мучительно
царил в его мозгу. Он знал, что его тетка, Глафира Петровна Салтыкова, находится здесь,
в этом доме, через
комнату от него,
в гостиной Дарьи Николаевны, он знал это, а между тем, он не верил
в этот несомненный факт.
Спутник опять прикоснулся к голове
царя, опять он потерял сознание и когда очнулся, то увидал себя
в небольшой
комнате — это был пост, — где на полу лежал труп человека с седеющей редкой бородой, горбатым носом и очень выпуклыми, закрытыми веками глазами, руки у него были раскинуты, ноги босые, с толстым, грязным большим пальцем, ступни под прямым углом торчали кверху.
Пройдя мимо вытянувшихся камер-лакеев
в свою
комнату, сбросив тяжелый мундир и надев куртку, молодой
царь почувствовал не только радость освобождения, но какое-то особенное умиление от сознания свободы и жизни, счастливой, здоровой, молодой жизни и молодой любви.
В беспокойстве он встал и вышел
в соседнюю
комнату. Там старый придворный, сотрудник и друг его покойного отца, стоял посредине
комнаты, разговаривая с молодой царицей, шедшей к своему мужу. Молодой
царь остановился с ними и рассказал, обращаясь преимущественно к старому придворному, то, что он видел во сне, и свои сомнения.