Неточные совпадения
В десяти шагах от прежнего места с жирным хорканьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев поднялся один дупель. И вслед за выстрелом тяжело шлепнулся
белою грудью о мокрую трясину. Другой не дождался и сзади Левина поднялся без
собаки.
В конце февраля случилось, что новорожденная дочь Анны, названная тоже Анной, заболела. Алексей Александрович был утром в детской и, распорядившись послать за докторов, поехал в министерство. Окончив свои дела, он вернулся домой в четвертом часу. Войдя в переднюю, он увидал красавца лакея в галунах и медвежьей пелеринке, державшего
белую ротонду из американской
собаки.
Там, где дорога кончилась, переходя в глухую тропу, у ног Ассоль мягко завертелась пушистая черная
собака с
белой грудью и говорящим напряжением глаз.
От этого на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта, янтарная осетрина,
белые рябчики. Он иногда сам обходит и обнюхает, как легавая
собака, рынок или Милютины лавки, под полой принесет лучшую пулярку, не пожалеет четырех рублей на индейку.
За гробом шло несколько женщин, все в широких
белых платьях, повязанные
белыми же платками, несколько детей и
собака.
А между тем наступает ночь; за двадцать шагов уже не видно;
собаки едва
белеют во мраке.
Ему привиделся нехороший сон: будто он выехал на охоту, только не на Малек-Аделе, а на каком-то странном животном вроде верблюда; навстречу ему бежит белая-белая, как снег, лиса… Он хочет взмахнуть арапником, хочет натравить на нее
собак, а вместо арапника у него в руках мочалка, и лиса бегает перед ним и дразнит его языком. Он соскакивает с своего верблюда, спотыкается, падает… и падает прямо в руки жандарму, который зовет его к генерал-губернатору и в котором он узнает Яффа…
Я благополучно спустился вниз, но не успел выпустить из рук последнюю, ухваченную мною ветку, как вдруг две большие,
белые, лохматые
собаки со злобным лаем бросились на меня.
Когда мы подошли поближе, 2
собаки подняли лай. Из юрты вышло какое-то человекоподобное существо, которое я сперва принял было за мальчишку, но серьга в носу изобличала в нем женщину. Она была очень маленького роста, как двенадцатилетняя девочка, и одета в кожаную рубашку длиной до колен, штаны, сшитые из выделанной изюбриной кожи, наколенники, разукрашенные цветными вышивками, такие же расшитые унты и красивые цветистые нарукавники. На голове у нее было
белое покрывало.
Страшная скука царила в доме, особенно в бесконечные зимние вечера — две лампы освещали целую анфиладу комнат; сгорбившись и заложив руки на спину, в суконных или поярковых сапогах (вроде валенок), в бархатной шапочке и в тулупе из
белых мерлушек ходил старик взад и вперед, не говоря ни слова, в сопровождении двух-трех коричневых
собак.
На следующий день метель стихла, над наметанными за ночь, сугробами ярко светило солнце, с крыш и ветвей срывались
белые комочки снега… Мы решили, что наверное
собаки вчера испугались забежавшего из лесу волка.
Гиляки никогда не умываются, так что даже этнографы затрудняются назвать настоящий цвет их лица;
белья не моют, а меховая одежда их и обувь имеют такой вид, точно они содраны только что с дохлой
собаки.
Стреляют также зайцев (с весны, в конце лета, когда выкосят травы, и осенью) из-под гончих
собак целым обществом охотников, и многие находят эту стрельбу очень веселою, особенно в глубокую осень, когда все зайцы
побелеют и вместе с ними может выскочить на охотника из острова красный зверь: волк или лиса.
Ямщик повернул к воротам, остановил лошадей; лакей Лаврецкого приподнялся на козлах и, как бы готовясь соскочить, закричал: «Гей!» Раздался сиплый, глухой лай, но даже
собаки не показалось; лакей снова приготовился соскочить и снова закричал: «Гей!» Повторился дряхлый лай, и, спустя мгновенье, на двор, неизвестно откуда, выбежал человек в нанковом кафтане, с
белой, как снег, головой; он посмотрел, защищая глаза от солнца, на тарантас, ударил себя вдруг обеими руками по ляжкам, сперва немного заметался на месте, потом бросился отворять ворота.
В большой передней всех гостей встречали охотничьи
собаки, и Родион Потапыч каждый раз морщился, потому что питал какое-то органическое отвращение к псу вообще. На его счастье, вышла смазливая горничная в кокетливом
белом переднике и отогнала обнюхивавших гостя
собак.
Дядя на прощанье нарисовал мне бесподобную картину на стекле: она представляла болото, молодого охотника с ружьем и легавую
собаку,
белую с кофейными пятнами и коротко отрубленным хвостом, которая нашла какуюто дичь, вытянулась над ней и подняла одну ногу.
В саду, видневшемся из окон кабинета, снег доходил до половины деревьев, и на всем этом
белом и чистом пространстве не видно было не только следа человека, но даже следа каких-нибудь животных —
собаки, зайца.
Помню, мне еще пришло однажды в голову, что старик и
собака как-нибудь выкарабкались из какой-нибудь страницы Гофмана, иллюстрированного Гаварни, и разгуливают по
белому свету в виде ходячих афишек к изданью. Я перешел через улицу и вошел вслед за стариком в кондитерскую.
Он торопливо, мелкими, путающимися шажками перебежал через мост и поднялся вверх по шоссе, не переставая звать
собаку. Перед ним лежало видное глазу на полверсты, ровное, ярко-белое полотно дороги, но на нем — ни одной фигуры, ни одной тени.
Старичок дворник торопливо распахнул перед зеленой тележкой крепкие ворота, и она мирно подкатилась к раскрашенному деревянному подъезду, откуда как угорелый выскочил великолепный
белый сеттер с желтыми подпалинами.
Собака с радостным визгом металась около хозяина и успела выбить у него изо рта сигару, пока он грузно вылезал из своей тележки.
— Слышал, братец, слышал! Только не знал наверное, ты ли: ведь вас, Щедриных, как
собак на
белом свете развелось… Ну, теперь, по крайней мере, у меня протекция есть, становой в покое оставит, а то такой стал озорник, что просто не приведи бог… Намеднись град у нас выпал, так он, братец ты мой, следствие приехал об этом делать, да еще кабы сам приехал, все бы не так обидно, а то писаришку своего прислал… Нельзя ли, дружище, так как-нибудь устроить, чтобы ему сюда въезду не было?
— Да кто управляет-то? три человека с полчеловеком. Ведь, на них глядя, только скука возьмет. И каким это здешним движением? Прокламациями, что ли? Да и кто навербован-то, подпоручики в
белой горячке да два-три студента! Вы умный человек, вот вам вопрос: отчего не вербуются к ним люди значительнее, отчего всё студенты да недоросли двадцати двух лет? Да и много ли? Небось миллион
собак ищет, а много ль всего отыскали? Семь человек. Говорю вам, скука возьмет.
Это была довольно большая
собака, черная с
белыми пятнами, дворняжка, не очень старая, с умными глазами и с пушистым хвостом.
Собака потерлась о мои ноги, и дальше пошли втроем. Двенадцать раз подходила бабушка под окна, оставляя на подоконниках «тихую милостыню»; начало светать, из тьмы вырастали серые дома, поднималась
белая, как сахар, колокольня Напольной церкви; кирпичная ограда кладбища поредела, точно худая рогожа.
Играли на полях певучие вьюги, осеняя холмы
белыми крыльями, щедро кутая городок в пышные сугробы снега, выли по ночам голодные, озябшие волки, и, отвечая им, злобно лаяли трусоватые окуровские
собаки.
Приходилось разбираться в явлениях почти кошмарных. Вот рано утром он стоит на постройке у собора и видит — каменщики бросили в творило извести чёрную
собаку. Известь только ещё гасится, она кипит и булькает,
собака горит, ей уже выжгло глаза, захлёбываясь, она взвизгивает, судорожно старается выплыть, а рабочие, стоя вокруг творила в
белом пару и пыли, смеются и длинными мешалками стукают по голове
собаки, погружая искажённую морду в густую, жгучую, молочно-белую массу.
Вместе с золотыми, вышедшими из моды табакерками лежали резные берестовые тавлинки; подле серебряных старинных кубков стояли глиняные размалеванные горшки — под именем этрурских ваз; образчики всех руд, малахиты, сердолики, топазы и простые камни лежали рядом; подле чучел
белого медведя и пеликана стояли чучелы обыкновенного кота и легавой
собаки; за стеклом хранились челюсть слона, мамонтовые кости и лошадиное ребро, которое Ижорской называл человеческим и доказывал им справедливость мнения, что земля была некогда населена великанами.
Обед хоть и был очень хороший и с достаточным количеством вина, однако не развеселил ни Тюменева, ни Бегушева, и только граф Хвостиков, выпивший стаканов шесть шампанского, принялся врать на чем свет стоит: он рассказывал, что отец его, то есть гувернер-француз, по боковой линии происходил от Бурбонов и что поэтому у него в гербе
белая лилия — вместо черной
собаки, рисуемой обыкновенно в гербе графов Хвостиковых.
Ей приснились две большие черные
собаки с клочьями прошлогодней шерсти на бедрах и на боках; они из большой лохани с жадностью ели помои, от которых шел
белый пар и очень вкусный запах; изредка они оглядывались на Тетку, скалили зубы и ворчали: «А тебе мы не дадим!» Но из дому выбежал мужик в шубе и прогнал их кнутом; тогда Тетка подошла к лохани и стала кушать, но, как только мужик ушел за ворота, обе черные
собаки с ревом бросились на нее, и вдруг опять раздался пронзительный крик.
Когда начался пожар, я побежал скорей домой; подхожу, смотрю — дом наш цел и невредим и вне опасности, но мои две девочки стоят у порога в одном
белье, матери нет, суетится народ, бегают лошади,
собаки, и у девочек на лицах тревога, ужас, мольба, не знаю что; сердце у меня сжалось, когда я увидел эти лица. Боже мой, думаю, что придется пережить еще этим девочкам в течение долгой жизни! Я хватаю их, бегу и все думаю одно: что им придется еще пережить на этом свете!
Он скакал на той самой паре серебряных лошадей, извергавших из ноздрей целые клубы дыма; у самого черта лежало что-то
белое на коленях, а сзади его, трепля во всю мочь лохматыми ушами, неслась Дагоберова
собака.
Дают понюхать табаку и
собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее
белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…
Я бы изобразил, как спит весь Миргород; как неподвижно глядят на него бесчисленные звезды; как видимая тишина оглашается близким и далеким лаем
собак; как мимо их несется влюбленный пономарь и перелазит через плетень с рыцарскою бесстрашностию; как
белые стены домов, охваченные лунным светом, становятся
белее, осеняющие их деревья темнее, тень от дерев ложится чернее, цветы и умолкнувшая трава душистее, и сверчки, неугомонные рыцари ночи, дружно со всех углов заводят свои трескучие песни.
С этим он сам и все, сколько здесь было взрослых и детей, бар и холопей, все мы сразу перекрестились. И тому было время. Не успели мы опустить наши руки, как широко растворились двери и вошел, с палочкой в руке, дядя. Его сопровождали две его любимые борзые
собаки и камердинер Жюстин. Последний нес за ним на серебряной тарелке его
белый фуляр и круглую табакерку с портретом Павла Первого.
Цербер уселся против камелька, уставился на огонь и сидит неподвижно, точно
белое изваяние; по временам только он поворачивает ко мне голову, и в умных глазах
собаки я читаю благодарность и ласку.
Ох, и люта же тоска на бродягу живет! Ночка-то темная, тайга-то глухая… дождем тебя моет, ветром тебя сушит, и на всем-то, на всем
белом свете нет тебе родного угла, ни приюту… Все вот на родину тянешься, а приди на родину, там тебя всякая
собака за бродягу знает. А начальства-то много, да начальство-то строго… Долго ли на родине погуляешь — опять тюрьма!
Дворная
собака, ворча, грызла кость вблизи разбитого колеса, и трехлетний ребенок в одной рубашонке, почесывая свою
белую мохнатую голову, с удивлением глядел на зашедшего одинокого горожанина.
Таня. Как же! Коклетку особенную делают, чтобы не жирная была. Я на нее, на собаку-то,
белье стираю.
Итак, Ефимка сидел у ворот. Сначала он медленно, больше из удовольствия, нежели для пользы, подгонял грязную воду в канавке метлой, потом понюхал табаку, посидел, посмотрел и задремал. Вероятно, он довольно долго бы проспал, в товариществе дворной
собаки плебейского происхождения, черной с
белыми пятнами, длинною жесткою шерстью и изгрызенным ухом, которого сторонки она приподнимала врозь, чтоб сгонять мух, если бы их обоих не разбудила женщина средних лет.
Младенец рос милее с каждым днем:
Живые глазки,
белые ручонки
И русый волос, вьющийся кольцом —
Пленяли всех знакомых; уж пеленки
Рубашечкой сменилися на нем;
И, первые проказы начиная,
Уж он дразнил
собак и попугая…
Года неслись, а Саша рос, и в пять
Добро и зло он начал понимать;
Но, верно, по врожденному влеченью,
Имел большую склонность к разрушенью.
Наконец щенок утомился и охрип; видя, что его не боятся и даже не обращают на него внимания, он стал несмело, то приседая, то подскакивая, подходить к волчатам. Теперь, при дневном свете, легко уже было рассмотреть его…
Белый лоб у него был большой, а на лбу бугор, какой бывает у очень глупых
собак; глаза были маленькие, голубые, тусклые, а выражение всей морды чрезвычайно глупое. Подойдя к волчатам, он протянул вперед широкие лапы, положил на них морду и начал...
Действительно, это был Грицко, сын сотского, малый лет восемнадцати, уже женатый, большой весельчак, вечно скаливший свои огромные,
белые, как у молодой
собаки, зубы.
Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне наших домашних богов. У тех глаза были совсем
белые, а у Памятник-Пушкина — совсем черные, совсем полные. Памятник-Пушкина был совсем черный, как
собака, еще черней
собаки, потому что у самой черной из них всегда над глазами что-то желтое или под шеей что-то
белое. Памятник Пушкина был черный, как рояль. И если бы мне потом совсем не сказали, что Пушкин — негр, я бы знала, что Пушкин — негр.
Черная
собака с хриплым лаем кубарем покатилась под ноги лошади, потом другая,
белая, потом еще черная — этак штук десять! Фельдшер высмотрел самую крупную, размахнулся и изо всей силы хлестнул по ней кнутом. Небольшой песик на высоких ногах поднял вверх острую морду и завыл тонким пронзительным голоском.
Он взял в кухне кочергу, чтобы оборониться от
собак, и вышел на двор, оставив дверь настежь. Метель уж улеглась, и на дворе было тихо… Когда он вышел за ворота,
белое поле представлялось мертвым и ни одной птицы не было на утреннем небе. По обе стороны дороги и далеко вдали синел мелкий лес.
Его уже испугала
собака, потом воробей, он долго и громко плакал, но прилетело откуда-то
белое и легонькое перышко и село поблизости, шевелясь и собираясь с силами для нового полета.
И тут же вертелись
собаки, расхаживали озабоченные куры, и на привалинке грелись
белые тощие кошки, и все это жило шумной, беспокойной и веселой жизнью.
Зажег я свечку: ни
собаки нет, ни шума никакого — а только оба мы с Филькой —
белые, как глина.
Башни не оказалось никакой. Оказался
белый дом с террасой и с темными, как всегда днем, ночными глубокими глазами окон, так похожими на те, которыми глядит на нас, вся каштановая, вся каряя, такая же кареокая, как сопутствующая ей
собака, и с таким же каштановыми насечками, — поднявшаяся с террасы и коричневым облаком на нас спустившаяся молодая женщина, не похожая ни на одну.
Если сказать, что птицы, лошади,
собаки, обезьяны совсем чужие нам, то почему же не сказать, что и дикие, черные и желтые люди чужие нам? А если признать таких людей чужими, то с таким же правом могут черные и желтые люди признать чужими
белых. Кто же ближний? На это есть только один ответ: не спрашивай, кто ближний, а делай всему живому то, что хочешь, чтобы тебе делали.