Он хотел написать матери, чтобы она во имя милосердного бога, в которого она верует, дала бы приют и согрела лаской несчастную, обесчещенную
им женщину, одинокую, нищую и слабую, чтобы она забыла и простила все, все, все и жертвою хотя отчасти искупила страшный грех сына; но он вспомнил, как его мать, полная, грузная старуха, в кружевном чепце, выходит утром из дома в сад, а за нею идет приживалка с болонкой, как мать кричит повелительным голосом на садовника и на прислугу и как гордо, надменно ее лицо, — он вспомнил об этом и зачеркнул написанное слово.
Неточные совпадения
— Ответь мне, Александр Давидыч, на один вопрос, — начал Лаевский, когда оба
они,
он и Самойленко, вошли в воду по самые плечи. — Положим, ты полюбил
женщину и сошелся с ней; прожил ты с нею, положим, больше двух лет и потом, как это случается, разлюбил и стал чувствовать, что она для тебя чужая. Как бы ты поступил в таком случае?
А то, что Лаевский был когда-то на филологическом факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто так умно, что только немногие
его понимали, жил с интеллигентной
женщиной — всего этого не понимал Самойленко, и это
ему нравилось, и
он считал Лаевского выше себя и уважал
его.
Нелюбовь Лаевского к Надежде Федоровне выражалась главным образом в том, что все, что она говорила и делала, казалось
ему ложью или похожим на ложь, и все, что
он читал против
женщин и любви, казалось
ему, как нельзя лучше подходило к
нему, к Надежде Федоровне и ее мужу.
«Пойти можно, — думал
он, — но какая польза от этого? Опять буду говорить
ему некстати о будуаре, о
женщинах, о том, что честно или нечестно. Какие тут, черт подери, могут быть разговоры о честном или нечестном, если поскорее надо спасать жизнь мою, если я задыхаюсь в этой проклятой неволе и убиваю себя?.. Надо же, наконец, понять, что продолжать такую жизнь, как моя, — это подлость и жестокость, пред которой все остальное мелко и ничтожно. Бежать! — бормотал
он, садясь. — Бежать!»
Желтое, сонное лицо, вялый взгляд и зевота, которые бывали у Надежды Федоровны после лихорадочных припадков, и то, что она во время припадка лежала под пледом и была похожа больше на мальчика, чем на
женщину, и что в ее комнате было душно и нехорошо пахло, — все это, по
его мнению, разрушало иллюзию и было протестом против любви и брака.
Во-первых,
он научил жителей городка играть в винт; два года тому назад эта игра была здесь неизвестна, теперь же в винт играют от утра до поздней ночи все, даже
женщины и подростки; во-вторых,
он научил обывателей пить пиво, которое тоже здесь не было известно;
ему же обыватели обязаны сведениями по части разных сортов водок, так что с завязанными глазами
они могут теперь отличить водку Кошелева от Смирнова номер двадцать один.
Вот
его нравственный остов: утром туфли, купанье и кофе, потом до обеда туфли, моцион и разговоры, в два часа туфли, обед и вино, в пять часов купанье, чай и вино, затем винт и лганье, в десять часов ужин и вино, а после полуночи сон и la femme [
Женщина (франц.).].
Идет ли
он, сидит ли, сердится, пишет, радуется — все сводится к вину, картам, туфлям и
женщине.
Женщина играет в
его жизни роковую, подавляющую роль.
Она, то есть сожительство с ней, — счастье и цель
его жизни;
он весел, грустен, скучен, разочарован — от
женщины; жизнь опостылела —
женщина виновата; загорелась заря новой жизни, нашлись идеалы — и тут ищи
женщину…
Удовлетворяют
его только те сочинения или картины, где есть
женщина.
Вредоносность
его заключается прежде всего в том, что
он имеет успех у
женщин и таким образом угрожает иметь потомство, то есть подарить миру дюжину Лаевских, таких же хилых и извращенных, как
он сам.
— Не знаю, что ты хочешь! — сказал Самойленко, зевая. — Бедненькой по простоте захотелось поговорить с тобой об умном, а ты уж заключение выводишь. Ты сердит на
него за что-то, ну и на нее за компанию. А она прекрасная
женщина!
— Отпустите меня! — шептала она, дрожа всем телом и не видя перед собою в потемках ничего, кроме белого кителя. — Вы правы, я ужасная
женщина… я виновата, но отпустите… Я вас прошу… — она дотронулась до
его холодной руки и вздрогнула, — я вас умоляю…
Убьют ли
его завтра утром или посмеются над
ним, то есть оставят
ему эту жизнь,
он все равно погиб. Убьет ли себя с отчаяния и стыда эта опозоренная
женщина или будет влачить свое жалкое существование, она все равно погибла…
У молодой, слабой
женщины, которая доверяла
ему больше, чем брату,
он отнял мужа, круг знакомых и родину и завез ее сюда — в зной, в лихорадку и в скуку; изо дня в день она, как зеркало, должна была отражать в себе
его праздность, порочность и ложь — и этим, только этим наполнялась ее жизнь, слабая, вялая, жалкая; потом
он пресытился ею, возненавидел, но не хватило мужества бросить, и
он старался все крепче опутать ее лганьем, как паутиной…
Он порывисто и крепко обнял ее, осыпал поцелуями ее колени и руки, потом, когда она что-то бормотала
ему и вздрагивала от воспоминаний,
он пригладил ее волосы и, всматриваясь ей в лицо, понял, что эта несчастная, порочная
женщина для
него единственный близкий, родной и незаменимый человек.
Неточные совпадения
Хлестаков. Оробели? А в моих глазах точно есть что-то такое, что внушает робость. По крайней мере, я знаю, что ни одна
женщина не может
их выдержать, не так ли?
Купцы уходят. Слышен голос
женщины: «Нет, ты не смеешь не допустить меня! Я на тебя нажалуюсь
ему самому. Ты не толкайся так больно!»
Городничий. Ну, уж вы —
женщины! Все кончено, одного этого слова достаточно! Вам всё — финтирлюшки! Вдруг брякнут ни из того ни из другого словцо. Вас посекут, да и только, а мужа и поминай как звали. Ты, душа моя, обращалась с
ним так свободно, как будто с каким-нибудь Добчинским.
Деревни наши бедные, // А в
них крестьяне хворые // Да
женщины печальницы, // Кормилицы, поилицы, // Рабыни, богомолицы // И труженицы вечные, // Господь прибавь
им сил!
— Певец Ново-Архангельской, //
Его из Малороссии // Сманили господа. // Свезти
его в Италию // Сулились, да уехали… // А
он бы рад-радехонек — // Какая уж Италия? — // Обратно в Конотоп, //
Ему здесь делать нечего… // Собаки дом покинули // (Озлилась круто
женщина), // Кому здесь дело есть? // Да у
него ни спереди, // Ни сзади… кроме голосу… — // «Зато уж голосок!»