Неточные совпадения
Ей
было на вид
лет тридцать; худое и бледное лицо еще хранило следы красоты замечательной; особенно понравились мне глаза, большие и грустные.
Вот-с проезжаем мы раз через нашу деревню,
лет тому
будет — как бы вам сказать, не солгать, —
лет пятнадцать.
Это
был человек
лет семидесяти, с лицом правильным и приятным.
Радилов, по
летам, мог бы
быть ее отцом; он говорил ей «ты», но я тотчас догадался, что она не
была его дочерью.
—
Был, давно, очень давно. Мне вот теперь семьдесят третий
год пошел, а в Москву я ездил на шестнадцатом
году.
Митя, малый
лет двадцати восьми, высокий, стройный и кудрявый, вошел в комнату и, увидев меня, остановился у порога. Одежда на нем
была немецкая, но одни неестественной величины буфы на плечах служили явным доказательством тому, что кроил ее не только русский — российский портной.
Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал им, что
буду ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую четырехугольную урну с следующими надписями: на одной стороне французскими буквами: «Ci gît Théophile Henri, vicomte de Blangy» [Здесь покоится Теофиль Анри, граф Бланжи (фр.).]; на другой: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умре 1799
года, всего жития его
было 62
года»; на третьей: «Мир его праху», а на четвертой...
— А Сергея Сергеича Пехтерева. По наследствию ему достались. Да и он нами недолго владел, всего шесть
годов. У него-то вот я кучером и ездил… да не в городе — там у него другие
были, а в деревне.
— Да
лет, этак, мне
было двадцать с лишком.
И ему и Павлуше на вид
было не более двенадцати
лет.
Этому мальчику
было всего
лет семь.
— Покойников во всяк час видеть можно, — с уверенностью подхватил Ильюшка, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья… — Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, за кем, то
есть, в том
году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то
есть, умирать в том
году. Вот у нас в прошлом
году баба Ульяна на паперть ходила.
— Примеч. авт.] выходит, там ведь
есть бучило [Бучило — глубокая яма с весенней водой, оставшейся после половодья, которая не пересыхает даже
летом.
— В этом бучиле в запрошлом
лете Акима лесника утопили воры, — заметил Павлуша, — так, может
быть, его душа жалобится.
Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же
году Павла не стало. Он не утонул: он убился, упав с лошади. Жаль, славный
был парень!
У другой бабы, молодой женщины
лет двадцати пяти, глаза
были красны и влажны, и все лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом…
Я не тотчас ему ответил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика
лет пятидесяти с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми, густыми черными волосами, которые, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Все тело его
было чрезвычайно тщедушно и худо, и решительно нельзя передать словами, до чего
был необыкновенен и странен его взгляд.
— Нет, недавно:
года четыре. При старом барине мы всё жили на своих прежних местах, а вот опека переселила. Старый барин у нас
был кроткая душа, смиренник, царство ему небесное! Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно, уж так пришлось.
Это
была девушка не восьми
лет, как мне показалось сначала по небольшому ее росту, но тринадцати или четырнадцати.
Приехал я к нему
летом, часов в семь вечера. У него только что отошла всенощная, и священник, молодой человек, по-видимому весьма робкий и недавно вышедший из семинарии, сидел в гостиной возле двери, на самом краюшке стула. Мардарий Аполлоныч, по обыкновению, чрезвычайно ласково меня принял: он непритворно радовался каждому гостю, да и человек он
был вообще предобрый. Священник встал и взялся за шляпу.
(Половой, длинный и сухопарый малый,
лет двадцати, со сладким носовым тенором, уже успел мне сообщить, что их сиятельство, князь Н., ремонтер ***го полка, остановился у них в трактире, что много других господ наехало, что по вечерам цыгане
поют и пана Твардовского дают на театре, что кони, дескать, в цене, — впрочем, хорошие приведены кони.)
У одного из ее приятелей, хорошего и смирного молодого человека,
была сестра, старая девица
лет тридцати восьми с половиной, существо добрейшее, но исковерканное, натянутое и восторженное.
В углу, за столом под образами, прячется девочка
лет пяти, хлеб
ест.
Прямо против него, на лавке под образами, сидел соперник Яшки — рядчик из Жиздры: это
был невысокого роста плотный мужчина
лет тридцати, рябой и курчавый, с тупым вздернутым носом, живыми карими глазками и жидкой бородкой.
Я узнал только, что он некогда
был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый
год и, должно
быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких
лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане, начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Листья чуть шумели над моей головой; по одному их шуму можно
было узнать, какое тогда стояло время
года.
То
был не веселый, смеющийся трепет весны, не мягкое шушуканье, не долгий говор
лета, не робкое и холодное лепетанье поздней осени, а едва слышная, дремотная болтовня.
— Увидимся, увидимся. Не в будущем
году — так после. Барин-то, кажется, в Петербург на службу поступить желает, — продолжал он, выговаривая слова небрежно и несколько в нос, — а может
быть, и за границу уедем.
— Нет, выпозвольте. Во-первых, я говорю по-французски не хуже вас, а по-немецки даже лучше; во-вторых, я три
года провел за границей: в одном Берлине прожил восемь месяцев. Я Гегеля изучил, милостивый государь, знаю Гете наизусть; сверх того, я долго
был влюблен в дочь германского профессора и женился дома на чахоточной барышне, лысой, но весьма замечательной личности. Стало
быть, я вашего поля ягода; я не степняк, как вы полагаете… Я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
У этого профессора
было две дочери,
лет двадцати семи, коренастые такие — Бог с ними — носы такие великолепные, кудри в завитках и глаза бледно-голубые, а руки красные с белыми ногтями.
Целых два
года я провел еще после того за границей:
был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
Вот-с таким-то образом-с мы блаженствовали три
года; на четвертый Софья умерла от первых родов, и — странное дело — мне словно заранее сдавалось, что она не
будет в состоянии подарить меня дочерью или сыном, землю — новым обитателем.
Я вам также забыл сказать, что в течение первого
года после моего брака я от скуки попытался
было пуститься в литературу и даже послал статейку в журнал, если не ошибаюсь, повесть; но через несколько времени получил от редактора учтивое письмо, в котором, между прочим,
было сказано, что мне в уме невозможно отказать, но в таланте должно, а что в литературе только талант и нужен.
Дверь тихонько растворилась, и я увидал женщину
лет двадцати, высокую и стройную, с цыганским смуглым лицом, изжелта-карими глазами и черною как смоль косою; большие белые зубы так и сверкали из-под полных и красных губ. На ней
было белое платье; голубая шаль, заколотая у самого горла золотой булавкой, прикрывала до половины ее тонкие, породистые руки. Она шагнула раза два с застенчивой неловкостью дикарки, остановилась и потупилась.
Года два спустя после моего посещения у Пантелея Еремеича начались его бедствия — именно бедствия. Неудовольствия, неудачи и даже несчастия случались с ним и до того времени, но он не обращал на них внимания и «царствовал» по-прежнему. Первое бедствие, поразившее его,
было для него самое чувствительное: Маша рассталась с ним.
Там, где ему приходилось перескочить ее — и где он полтора
года тому назад действительно перескочил ее, — в ней все еще
было шагов восемь ширины да сажени две глубины.
— Значит, с лишком
год с тех пор протек, а конь ваш, как тогда
был серый в яблоках, так и теперь; даже словно темнее стал. Как же так? Серые-то лошади в один
год много белеют.
— Только вот беда моя: случается, целая неделя пройдет, а я не засну ни разу. В прошлом
году барыня одна проезжала, увидела меня, да и дала мне сткляночку с лекарством против бессонницы; по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та сткляночка выпита… Не знаете ли, что это
было за лекарство и как его получить?
Вот Симеона Столпника терпение
было точно великое: тридцать
лет на столбу простоял!
— Двадцать восемь… али девять… Тридцати не
будет. Да что их считать, года-то! Я вам еще вот что доложу…
Вошедший на минутку Ермолай начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как
лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то
есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.