Неточные совпадения
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это
так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два
раза, бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь в спальню жены.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый
раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние
раза, она говорила себе, что это не может
так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Сам Левин не помнил своей матери, и единственная сестра его была старше его,
так что в доме Щербацких он в первый
раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и матери.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый
раз всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего,
так нужно,
так должно.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно
так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько
раз повторила в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не
так, как твой муж. Но еще
раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Первый взрыв ревности,
раз пережитый, уже не мог возвратиться, и даже открытие неверности не могло бы уже
так подействовать на нее, как в первый
раз.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый
раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «
так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе;
так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Ему не нужно было очень строго выдерживать себя,
так как вес его как
раз равнялся положенным четырем пудам с половиною; но надо было и не потолстеть, и потому он избегал мучного и сладкого.
Вронский уже несколько
раз пытался, хотя и не
так решительно, как теперь, наводить ее на обсуждение своего положения и каждый
раз сталкивался с тою поверхностностию и легкостью суждений, с которою она теперь отвечала на его вызов.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый
раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и
такое, в котором виною сам.
— Нет, я всегда хожу одна, и никогда со мной ничего не бывает, — сказала она, взяв шляпу. И, поцеловав ещё
раз Кити и
так и не сказав, что было важно, бодрым шагом, с нотами под мышкой, скрылась в полутьме летней ночи, унося с собой свою тайну о том, что важно и что даёт ей это завидное спокойствие и достоинство.
Работа эта
так понравилась ему, что он несколько
раз принимался косить; выкосил весь луг пред домом и нынешний год с самой весны составил себе план — косить с мужиками целые дни.
Левин шел всё
так же между молодым малым и стариком. Старик, надевший свою овчинную куртку, был
так же весел, шутлив и свободен в движениях. В лесу беспрестанно попадались березовые, разбухшие в сочной траве грибы, которые резались косами. Но старик, встречая гриб, каждый
раз сгибался, подбирал и клал зa пазуху. «Еще старухе гостинцу», приговаривал он.
«И для чего она говорит по-французски с детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он сам с собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать
раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще
раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось
такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую жизнь, был человек, ненавидевший беспорядок. Еще смолоду, бывши в корпусе, он испытал унижение отказа, когда он, запутавшись, попросил взаймы денег, и с тех пор он ни
разу не ставил себя в
такое положение.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было
так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько
раз всею грудью.
Он почувствовал тоже, что что-то поднимается к его горлу, щиплет ему вносу, и он первый
раз в жизни почувствовал себя готовым заплакать. Он не мог бы сказать, что именно
так тронуло его; ему было жалко ее, и он чувствовал, что не может помочь ей, и вместе с тем знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее.
— Я очень рад, что вы приехали, — сказал он, садясь подле нее, и, очевидно желая сказать что-то, он запнулся. Несколько
раз он хотел начать говорить, но останавливался. Несмотря на то, что, готовясь к этому свиданью, она учила себя презирать и обвинять его, она не знала, что сказать ему, и ей было жалко его. И
так молчание продолжалось довольно долго. — Сережа здоров? — сказал он и, не дожидаясь ответа, прибавил: — я не буду обедать дома нынче, и сейчас мне надо ехать.
Уже
раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более по этому вопросу того, что
так часто случалось с ним по различным вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
Сморщенное лицо Алексея Александровича приняло страдальческое выражение; он взял ее за руку и хотел что-то сказать, но никак не мог выговорить; нижняя губа его дрожала, но он всё еще боролся с своим волнением и только изредка взглядывал на нее. И каждый
раз, как он взглядывал, он видел глаза ее, которые смотрели на него с
такою умиленною и восторженною нежностью, какой он никогда не видал в них.
В действительности же, это убедительное для него «разумеется» было только последствием повторения точно
такого же круга воспоминаний и представлений, чрез который он прошел уже десятки
раз в этот час времени.
Он по нескольку
раз в день ходил в детскую и подолгу сиживал там,
так что кормилица и няня, сперва робевшие пред ним, привыкли к нему.
— Алексей Александрович! Я знаю вас за истинно великодушного человека, — сказала Бетси, остановившись в маленькой гостиной и особенно крепко пожимая ему еще
раз руку. — Я посторонний человек, но я
так люблю ее и уважаю вас, что я позволяю себе совет. Примите его. Алексей Вронский есть олицетворенная честь, и он уезжает в Ташкент.
Проводив княгиню Бетси до сеней, еще
раз поцеловав ее руку выше перчатки, там, где бьется пульс, и, наврав ей еще
такого неприличного вздору, что она уже не знала, сердиться ли ей или смеяться, Степан Аркадьич пошел к сестре. Он застал ее в слезах.
Всё, что для Степана Аркадьича оказалось
так очень просто, тысячу тысяч
раз обдумывал Алексей Александрович.
— А ведь всё-таки жалко, что этих двух медведей без вас возьмут. А помните в Хапилове последний
раз? Чудная была бы охота, — сказал Чириков.
Он быстро вскочил. «Нет, это
так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду к ней, спрошу, скажу последний
раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в сердце и со злобой на всех людей, на себя, на нее он вышел из гостиницы и поехал к ней.
Несколько
раз обручаемые хотели догадаться, что надо сделать, и каждый
раз ошибались, и священник шопотом поправлял их. Наконец, сделав, что нужно было, перекрестив их кольцами, он опять передал Кити большое, а Левину маленькое; опять они запутались и два
раза передавали кольцо из руки в руку, и всё-таки выходило не то, что требовалось.
— Двадцать
раз тебе говорил, не входи в объяснения. Ты и
так дура, а начнешь по-итальянски объясняться, то выйдешь тройная дура, — сказал он ей после долгого спора.
Всякое лицо, с
таким исканием, с
такими ошибками, поправками выросшее в нем с своим особенным характером, каждое лицо, доставлявшее ему столько мучений и радости, и все эти лица, столько
раз перемещаемые для соблюдения общего, все оттенки колорита и тонов, с
таким трудом достигнутые им, — всё это вместе теперь, глядя их глазами, казалось ему пошлостью, тысячу
раз повторенною.
— Картина ваша очень подвинулась с тех пор, как я последний
раз видел ее. И как тогда,
так и теперь меня необыкновенно поражает фигура Пилата.
Так понимаешь этого человека, доброго, славного малого, но чиновника до глубины души, который не ведает, что творит. Но мне кажется…
Никогда он с
такою силой после уже не чувствовал этого, но в этот первый
раз он долго не мог опомниться.
Лакей, подававший в общей зале обед инженерам, несколько
раз с сердитым лицом приходил на ее зов и не мог не исполнить ее приказания,
так как она с
такою ласковою настоятельностью отдавала их, что никак нельзя было уйти от нее.
Алексей Александрович, окончив подписку бумаг, долго молчал, взглядывая на Михаила Васильевича, и несколько
раз пытался, но не мог заговорить. Он приготовил уже фразу: «вы слышали о моем горе?» Но кончил тем, что сказал, как и обыкновенно: «
так вы это приготовите мне», и с тем отпустил его.
Левин вызвался заменить ее; но мать, услыхав
раз урок Левина и заметив, что это делается не
так, как в Москве репетировал учитель, конфузясь и стараясь не оскорбить Левина, решительно высказала ему, что надо проходить по книге
так, как учитель, и что она лучше будет опять сама это делать.
Степан Аркадьич и княгиня были возмущены поступком Левина. И он сам чувствовал себя не только ridicule [смешным] в высшей степени, но и виноватым кругом и опозоренным; но, вспоминая то, что он и жена его перестрадали, он, спрашивая себя, как бы он поступил в другой
раз, отвечал себе, что точно
так же.
Разговор между обедавшими, за исключением погруженных в мрачное молчание доктора, архитектора и управляющего, не умолкал, где скользя, где цепляясь и задевая кого-нибудь за живое. Один
раз Дарья Александровна была задета за живое и
так разгорячилась, что даже покраснела, и потом уже вспомнила, не сказано ли ею чего-нибудь лишнего и неприятного. Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.
И
так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый
раз с начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
— Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело. И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них другой
раз: как хороший мужик,
так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчета. Прямо в убыток.
Всё это нравилось ему, но уже столько
раз нравилось! И то строго-каменное выражение, которого она
так боялась, остановилось на его лице.
― Да, очень хороша, ― сказал он и начал,
так как ему совершенно было всё равно, что о нем подумают, повторять то, что сотни
раз слышал об особенности таланта певицы.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не смотрите на меня
так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч
раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
— Вот оно, из послания Апостола Иакова, — сказал Алексей Александрович, с некоторым упреком обращаясь к Лидии Ивановне, очевидно как о деле, о котором они не
раз уже говорили. — Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто
так не отталкивает от веры, как это толкование. «У меня нет дел, я не могу верить», тогда как это нигде не сказано. А сказано обратное.
— О, Господи! сколько
раз! Но, понимаете, одному можно сесть за карты, но
так, чтобы всегда встать, когда придет время rendez-vous. [свидания.] А мне можно заниматься любовью, но
так, чтобы вечером не опоздать к партии.
Так я и устраиваю.
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый
раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее
так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
И он старался вспомнить ее
такою, какою она была тогда, когда он в первый
раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты с нею; но эти минуты были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому ненужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал чувствовать боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый
раз взглянул на вопросы жизни и смерти сквозь те новые, как он называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она
такое.
В первый
раз тогда поняв ясно, что для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он решил, что
так нельзя жить, что надо или объяснить свою жизнь
так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться.