Неточные совпадения
«Да! она
не простит и
не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а
не виноват.
В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для
себя впечатления из этой ссоры.
Он
не мог обманывать
себя и уверять
себя, что он раскаивается
в своем поступке.
Но ведь пока она была у нас
в доме, я
не позволял
себе ничего.
— Я приказал прийти
в то воскресенье, а до тех пор чтобы
не беспокоили вас и
себя понапрасну, — сказал он видимо приготовленную фразу.
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь
не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать
себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил ее
в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь
в спальню жены.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз
в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять
не могла на это решиться; но и теперь, как
в прежние раза, она говорила
себе, что это
не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда
не любили меня;
в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она это ужасное для
себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он
не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела
в нем к
себе сожаленье, но
не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она
не простит», подумал он.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли: я бы позвал тебя к
себе, но жена
не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче
в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
Левин встречал
в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда
не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти для
себя самого, которые
в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял
себя, что есть надежда, то приходил
в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал
себя совсем другим человеком,
не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Да нехорошо. Ну, да я о
себе не хочу говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал
в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
Она видела, что дочь уже влюблена
в него, но утешала
себя тем, что он честный человек и потому
не сделает этого.
В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был
в высшей степени светский и спокойный человек; как будто фальшь какая-то была, —
не в нем, он был очень прост и мил, — но
в ней самой, тогда как с Левиным она чувствовала
себя совершенно простою и ясною.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного
не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним
не может быть неловко. Вот он, сказала она
себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на
себя глазами. Она прямо взглянула ему
в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Она была права, потому что, действительно, Левин терпеть ее
не мог и презирал за то, чем она гордилась и что ставила
себе в достоинство, — за ее нервность, за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому.
—
Не знаю, я
не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде так
не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как прожив с матушкой зиму
в Ницце. Ницца сама по
себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно как…
Левин хотел и
не мог вступить
в общий разговор; ежеминутно говоря
себе: «теперь уйти», он
не уходил, чего-то дожидаясь.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что
не может быть сомнения
в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к
себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила
в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
Он
не только
не любил семейной жизни, но
в семье, и
в особенности
в муже, по тому общему взгляду холостого мира,
в котором он жил, он представлял
себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он
не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к
себе любовью, — то и прелестно, что ничего
не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга
в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет,
не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо
в свой номер у Дюссо, велел подать
себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он
в душе своей
не уважал матери и,
не отдавая
себе в том отчета,
не любил ее, хотя по понятиям того круга,
в котором жил, по воспитанию своему,
не мог
себе представить других к матери отношений, как
в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее
в душе он уважал и любил ее.
Но Каренина
не дождалась брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила брата левою рукой за шею, быстро притянула к
себе и крепко поцеловала. Вронский,
не спуская глаз, смотрел на нее и, сам
не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что мать ждала его, он опять вошел
в вагон.
— Я о ней ничего, кроме самого хорошего,
не знаю, и
в отношении к
себе я видела от нее только ласку и дружбу».
Анна, очевидно, любовалась ее красотою и молодостью, и
не успела Кити опомниться, как она уже чувствовала
себя не только под ее влиянием, но чувствовала
себя влюбленною
в нее, как способны влюбляться молодые девушки
в замужних и старших дам.
Анна непохожа была на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшему то
в улыбку, то во взгляд, если бы
не серьезное, иногда грустное выражение ее глаз, которое поражало и притягивало к
себе Кити.
Когда старая княгиня пред входом
в залу хотела оправить на ней завернувшуюся ленту пояса, Кити слегка отклонилась. Она чувствовала, что всё само
собою должно быть хорошо и грациозно на ней и что поправлять ничего
не нужно.
Она была
не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются
в одно волшебное впечатление; она и
не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она была на середине этих двух, — она была возбуждена, а вместе с тем обладала
собой настолько, что могла наблюдать.
Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и всё больше и больше страдала. Кити чувствовала
себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней
в мазурке, он
не вдруг узнал ее — так она изменилась.
Если бы была гордость, я
не поставил бы
себя в такое положение».
И он представлял
себе Вронского, счастливого, доброго, умного и спокойного, никогда, наверное,
не бывавшего
в том ужасном положении,
в котором он был нынче вечером.
Левин чувствовал, что брат Николай
в душе своей,
в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни,
не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он
не был виноват
в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с
собою Левин, подъезжая
в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Он вглядывался
в его болезненное чахоточное лицо, и всё больше и больше ему жалко было его, и он
не мог заставить
себя слушать то, что брат рассказывал ему про артель.
Но это говорили его вещи, другой же голос
в душе говорил, что
не надо подчиняться прошедшему и что с
собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести
себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
Вообще Долли казалось, что она
не в спокойном духе, а
в том духе заботы, который Долли хорошо знала за
собой и который находит
не без причины и большею частью прикрывает недовольство
собою.
— О нет, о нет! Я
не Стива, — сказала она хмурясь. — Я оттого говорю тебе, что я ни на минуту даже
не позволяю
себе сомневаться
в себе, — сказала Анна.
Но
в ту минуту, когда она выговаривала эти слова, она чувствовала, что они несправедливы; она
не только сомневалась
в себе, она чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее, чем хотела, только для того, чтобы больше
не встречаться с ним.
Не раз говорила она
себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда
не позволит
себе и думать о нем; но теперь,
в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
«Ведь всё это было и прежде; но отчего я
не замечала этого прежде?» — сказала
себе Анна. — Или она очень раздражена нынче? А
в самом деле, смешно: ее цель добродетель, она христианка, а она всё сердится, и всё у нее враги и всё враги по христианству и добродетели».
Она вспомнила, как она рассказала почти признание, которое ей сделал
в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и как Алексей Александрович ответил, что, живя
в свете, всякая женщина может подвергнуться этому, но что он доверяется вполне ее такту и никогда
не позволит
себе унизить ее и
себя до ревности.
Из-за двери еще на свой звонок он услыхал хохот мужчин и лепет женского голоса и крик Петрицкого: «если кто из злодеев, то
не пускать!» Вронский
не велел денщику говорить о
себе и потихоньку вошел
в первую комнату.
Он находил это естественным, потому что делал это каждый день и при этом ничего
не чувствовал и
не думал, как ему казалось, дурного, и поэтому стыдливость
в девушке он считал
не только остатком варварства, но и оскорблением
себе.
— Ах,
не слушал бы! — мрачно проговорил князь, вставая с кресла и как бы желая уйти, но останавливаясь
в дверях. — Законы есть, матушка, и если ты уж вызвала меня на это, то я тебе скажу, кто виноват во всем: ты и ты, одна ты. Законы против таких молодчиков всегда были и есть! Да-с, если бы
не было того, чего
не должно было быть, я — старик, но я бы поставил его на барьер, этого франта. Да, а теперь и лечите, возите к
себе этих шарлатанов.
Княгиня Бетси,
не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти
в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай
в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял эту огромную дверь, пропуская мимо
себя приезжавших.
Я никогда ни перед кем
не краснела, а вы заставляете меня чувствовать
себя виновною
в чем-то.
Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность
в том, что его молодая жена всегда будет его любить, он
себя не спрашивал; но он
не испытывал недоверия, потому имел доверие и говорил
себе, что надо его иметь.
«Но высказать что же? какое решение?» говорил он
себе в гостиной и
не находил ответа.
И потом, ревновать — значит унижать и
себя и ее», говорил он
себе, входя
в ее кабинет; но рассуждение это, прежде имевшее такой вес для него, теперь ничего
не весило и
не значило.
«Вопросы о ее чувствах, о том, что делалось и может делаться
в ее душе, это
не мое дело, это дело ее совести и подлежит религии», сказал он
себе, чувствуя облегчение при сознании, что найден тот пункт узаконений, которому подлежало возникшее обстоятельство.