Неточные совпадения
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно
было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем
ты говоришь? разве
ты не знаешь?»
Одна треть государственных людей, стариков,
были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть
были с ним на «
ты», а третья —
были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного
были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно
было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно
было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
— Так и
есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. — Как это
ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
Степан Аркадьич
был на «
ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет, с мальчиками двадцати лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших с ним на «
ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Он
был на «
ты» со всеми, с кем
пил шампанское, а
пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными «
ты», как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.
Левин не
был постыдный «
ты», но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
Левин
был почти одних лет с Облонским и с ним на «
ты» не по одному шампанскому.
— То
есть,
ты думаешь, что у меня
есть недостаток чего-то?
— Может
быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако
ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и
ты придешь к этому. Хорошо, как у
тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, — а придешь и
ты к нам. Да, так о том, что
ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что
ты так давно не
был.
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может
быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу
тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся.
— Если
тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То
есть, в отношении ко мне, я этого не боюсь, он
тебя не поссорит со мной; но для
тебя, я советую
тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.
— Ну, этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он
есть…
Ты знаешь, что он сделал…
— Ну, в «Англию», — сказал Степан Аркадьич, выбрав «Англию» потому, что там он, в «Англии»,
был более должен, чем в «Эрмитаже». Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы. — У
тебя есть извозчик? Ну и прекрасно, а то я отпустил карету.
— Нет, без шуток, что
ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и
есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием
поем хорошо.
— А
ты не очень любишь устрицы? — сказал Степан Аркадьич,
выпивая свой бокал, — или
ты озабочен? А?
— Не могу, — отвечал Левин. —
Ты постарайся, войди в в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно
было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя
было делать руками.
— Может
быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы
быть в состоянии делать свое дело, а мы с
тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого
едим устрицы….
— Нет,
ты постой, постой, — сказал он. —
Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с
тобою. Ведь вот мы с
тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что
ты меня любишь и понимаешь, и от этого я
тебя ужасно люблю. Но, ради Бога,
будь вполне откровенен.
— Я
тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я
тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее
есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò
будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Так, что она мало того что любит
тебя, — она говорит, что Кити
будет твоею женой непременно.
—
Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я
был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может
быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
— Нет, благодарствуй, я больше не могу
пить, — сказал Левин, отодвигая свой бокал. — Я
буду пьян… Ну,
ты как поживаешь? — продолжал он, видимо желая переменить разговор.
— Ну, уж извини меня.
Ты знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта… то
есть нет… вернее:
есть женщины, и
есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а такие, как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, — это для меня гадины, и все падшие — такие же.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как
будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам.
Ты пауков боишься, а я этих гадин.
Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
— О моралист! Но
ты пойми,
есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой
ты не можешь ей дать; а другая жертвует
тебе всем и ничего не требует. Что
тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
— Если
ты хочешь мою исповедь относительно этого, то я скажу
тебе, что не верю, чтобы тут
была драма.
— А впрочем, может
быть,
ты и прав. Очень может
быть… Но я не знаю, решительно не знаю.
Ты хочешь тоже, чтобы деятельность одного человека всегда имела цель, чтобы любовь и семейная жизнь всегда
были одно.
— Не
буду, не
буду, — сказала мать, увидав слезы на глазах дочери, — но одно, моя душа:
ты мне обещала, что у
тебя не
будет от меня тайны. Не
будет?
— То
есть знаю по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то…. Но
ты знаешь, это не в моей… not in my line, [не в моей компетенции,] — сказал Вронский.
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада
была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а
ты, говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у
тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко
было, но, поговорив с
тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу
тебе сказать, как жаль
тебя!
Это
ты знаешь, — настолько ли
есть, чтобы можно
было простить.
— Я больше
тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это.
Ты говоришь, что он с ней говорил об
тебе. Этого не
было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не
было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я
тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что
ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
Облонский обедал дома; разговор
был общий, и жена говорила с ним, называя его «
ты», чего прежде не
было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже не
было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
— Я боюсь, что
тебе холодно
будет наверху, — заметила Долли, обращаясь к Анне, — мне хочется перевести
тебя вниз, и мы ближе
будем.
—
Тебе светло
будет здесь, — отвечала невестка.
— Ну,
будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад
тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не чужие. Ну,
выпей же. Расскажи, что
ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. — Как
ты живешь?
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что
было. Я тогда приеду к
тебе, если твоя жена
будет хорошая.
— Да
ты думаешь, она ничего не понимает? — сказал Николай. — Она всё это понимает лучше всех нас. Правда, что
есть в ней что-то хорошее, милое?
Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: «нет,
ты не уйдешь от нас и не
будешь другим, а
будешь такой же, каков
был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно
тебе».
— Без
тебя Бог знает что бы
было! Какая
ты счастливая, Анна! — сказала Долли. — У
тебя всё в душе ясно и хорошо.
— Да, — продолжала Анна. —
Ты знаешь, отчего Кити не приехала обедать? Она ревнует ко мне. Я испортила… я
была причиной того, что бал этот
был для нее мученьем, а не радостью. Но, право, право, я не виновата, или виновата немножко, — сказала она, тонким голосом протянув слово «немножко».
—
Ты не можешь себе представить, как это смешно вышло. Я только думала сватать, и вдруг совсем другое. Может
быть я против воли…
— Ах, Боже мой, это
было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но
ты поправишь это, Долли? Да!
— Помни, Анна: что
ты для меня сделала, я никогда не забуду. И помни, что я любила и всегда
буду любить
тебя, как лучшего друга!
— Очень рад, — сказал он холодно, — по понедельникам мы принимаем. — Затем, отпустив совсем Вронского, он сказал жене: — и как хорошо, что у меня именно
было полчаса времени, чтобы встретить
тебя и что я мог показать
тебе свою нежность, — продолжал он тем же шуточным тоном.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он
был мил очень и… я должен
тебя огорчить… не скучал о
тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о
тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать,
ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.