Неточные совпадения
Заключали союзы, объявляли войны, мирились, клялись друг другу в дружбе и верности,
когда же лгали, то прибавляли «да
будет мне стыдно» и
были наперед уверены, что «стыд глаза не выест».
Но
когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны,
когда не стало ни жен, ни дев и нечем
было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы первые взялись за ум.
— И
будете вы платить мне дани многие, — продолжал князь, — у кого овца ярку принесет, овцу на меня отпиши, а ярку себе оставь; у кого грош случится, тот разломи его начетверо: одну часть мне отдай, другую мне же, третью опять мне, а четвертую себе оставь.
Когда же пойду на войну — и вы идите! А до прочего вам ни до чего дела нет!
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «
Были между ними, — говорит летописец, — старики седые и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли;
были и молодые, кои той воли едва отведали, но и те тоже плакали. Тут только познали все, какова такова прекрасная воля
есть».
Когда же раздались заключительные стихи песни...
Нечто подобное
было, по словам старожилов, во времена тушинского царика, да еще при Бироне,
когда гулящая девка, Танька-Корявая, чуть-чуть не подвела всего города под экзекуцию.
Покуда шли эти толки, помощник градоначальника не дремал. Он тоже вспомнил о Байбакове и немедленно потянул его к ответу. Некоторое время Байбаков запирался и ничего, кроме «знать не знаю, ведать не ведаю», не отвечал, но
когда ему предъявили найденные на столе вещественные доказательства и сверх того пообещали полтинник на водку, то вразумился и,
будучи грамотным, дал следующее показание...
Когда на другой день помощник градоначальника проснулся, все уже
было кончено.
В таком положении
были дела,
когда мужественных страдальцев повели к раскату. На улице их встретила предводимая Клемантинкою толпа, посреди которой недреманным оком [«Недреманное око», или «недремлющее око» — в дан — ном случае подразумевается жандармское отделение.] бодрствовал неустрашимый штаб-офицер. Пленников немедленно освободили.
Дело в том, что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость
было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же
когда к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
Но
когда убрались с сеном, то оказалось, что животы [Животы — здесь: домашний скот.] кормить
будет нечем;
когда окончилось жнитво, то оказалось, что и людишкам кормиться тоже нечем. Глуповцы испугались и начали похаживать к бригадиру на двор.
Тем не менее вопрос «охранительных людей» все-таки не прошел даром.
Когда толпа окончательно двинулась по указанию Пахомыча, то несколько человек отделились и отправились прямо на бригадирский двор. Произошел раскол. Явились так называемые «отпадшие», то
есть такие прозорливцы, которых задача состояла в том, чтобы оградить свои спины от потрясений, ожидающихся в будущем. «Отпадшие» пришли на бригадирский двор, но сказать ничего не сказали, а только потоптались на месте, чтобы засвидетельствовать.
А
когда жила Аленка у мужа своего, Митьки-ямщика, то
было в нашем городе смирно и жили мы всем изобильно.
Когда прошение
было прочитано и закрестовано, то у всех словно отлегло от сердца. Запаковали бумагу в конверт, запечатали и сдали на почту.
Но бумага не приходила, а бригадир плел да плел свою сеть и доплел до того, что помаленьку опутал ею весь город. Нет ничего опаснее, как корни и нити,
когда примутся за них вплотную. С помощью двух инвалидов бригадир перепутал и перетаскал на съезжую почти весь город, так что не
было дома, который не считал бы одного или двух злоумышленников.
Бригадир понял, что дело зашло слишком далеко и что ему ничего другого не остается, как спрятаться в архив. Так он и поступил. Аленка тоже бросилась за ним, но случаю угодно
было, чтоб дверь архива захлопнулась в ту самую минуту,
когда бригадир переступил порог ее. Замок щелкнул, и Аленка осталась снаружи с простертыми врозь руками. В таком положении застала ее толпа; застала бледную, трепещущую всем телом, почти безумную.
И вот настала минута,
когда эта мысль является не как отвлеченный призрак, не как плод испуганного воображения, а как голая действительность, против которой не может
быть и возражений.
— Долго ли нам гореть
будет? — спросили они его,
когда он после некоторых колебаний появился на крыльце.
Когда же совсем нечего
было делать, то
есть не предстояло надобности ни мелькать, ни заставать врасплох (в жизни самых расторопных администраторов встречаются такие тяжкие минуты), то он или издавал законы, или маршировал по кабинету, наблюдая за игрой сапожного носка, или возобновлял в своей памяти военные сигналы.
Очевидно, что
когда эти две энергии встречаются, то из этого всегда происходит нечто весьма любопытное. Нет бунта, но и покорности настоящей нет.
Есть что-то среднее, чему мы видали примеры при крепостном праве. Бывало, попадется барыне таракан в супе, призовет она повара и велит того таракана съесть. Возьмет повар таракана в рот, видимым образом жует его, а глотать не глотает. Точно так же
было и с глуповцами: жевали они довольно, а глотать не глотали.
Велико
было всеобщее изумление,
когда вдруг, посреди чистого поля, аманаты [Амана́ты (арабск.) — заложники.] крикнули: здеся!
Когда он стал спрашивать, на каком основании освободили заложников, ему сослались на какой-то регламент, в котором будто бы сказано:"Аманата сечь, а
будет который уж высечен, и такого более суток отнюдь не держать, а выпущать домой на излечение".
Бородавкин стоял на одном месте и рыл ногами землю.
Была минута,
когда он начинал верить, что энергия бездействия должна восторжествовать.
Очень может статься, что многое из рассказанного выше покажется читателю чересчур фантастическим. Какая надобность
была Бородавкину делать девятидневный поход,
когда Стрелецкая слобода
была у него под боком и он мог прибыть туда через полчаса? Как мог он заблудиться на городском выгоне, который ему, как градоначальнику, должен
быть вполне известен? Возможно ли поверить истории об оловянных солдатиках, которые будто бы не только маршировали, но под конец даже налились кровью?
И в пример приводит какого-то ближнего помещика, который,
будучи разбит параличом, десять лет лежал недвижим в кресле, но и за всем тем радостно мычал,
когда ему приносили оброк…
Из всех этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И
когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что в этом не только не
было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
Но, с другой стороны, не видим ли мы, что народы самые образованные наипаче [Наипа́че (церковно-славянск.) — наиболее.] почитают себя счастливыми в воскресные и праздничные дни, то
есть тогда,
когда начальники мнят себя от писания законов свободными?
Когда почва
была достаточно взрыхлена учтивым обращением и народ отдохнул от просвещения, тогда сама собой стала на очередь потребность в законодательстве. Ответом на эту потребность явился статский советник Феофилакт Иринархович Беневоленский, друг и товарищ Сперанского по семинарии.
Когда мы мним, что счастию нашему нет пределов, что мудрые законы не про нас писаны, а действию немудрых мы не подлежим, тогда являются на помощь законы средние, которых роль в том и заключается, чтоб напоминать живущим, что несть на земле дыхания, для которого не
было бы своевременно написано хотя какого-нибудь закона.
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь,
когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых
был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал, что этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть к законодательству так громко вопияла об удовлетворении, что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
С тех пор законодательная деятельность в городе Глупове закипела. Не проходило дня, чтоб не явилось нового подметного письма и чтобы глуповцы не
были чем-нибудь обрадованы. Настал наконец момент,
когда Беневоленский начал даже помышлять о конституции.
Была теплая лунная ночь,
когда к градоначальническому дому подвезли кибитку.
— Я не либерал и либералом никогда не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать, но требую одного: чтоб закон
был старый. Новых законов не люблю-с. Многое в них пропускается, а о прочем и совсем не упоминается. Так я всегда говорил, так отозвался и теперь,
когда отправлялся сюда. От новых, говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
Например, в ту минуту,
когда Бородавкин требует повсеместного распространения горчицы,
было ли бы для читателей приятнее, если б летописец заставил обывателей не трепетать перед ним, а с успехом доказывать несвоевременность и неуместность его затей?
Елены; «Московские ведомости» заявили, что с посрамлением врага задача их кончилась, и обещали прекратить свое существование; но на другой день взяли свое обещание назад и дали другое, которым обязывались прекратить свое существование лишь тогда,
когда Париж
будет взят вторично.
Наевшись досыта, он потребовал, чтоб ему немедленно указали место, где
было бы можно passer son temps a faire des betises, [Весело проводить время (франц.).] и
был отменно доволен,
когда узнал, что в Солдатской слободе
есть именно такой дом, какого ему желательно.
Ел сначала все, что попало, но
когда отъелся, то стал употреблять преимущественно так называемую не́чисть, между которой отдавал предпочтение давленине и лягушкам.
Было время, — гремели обличители, —
когда глуповцы древних Платонов и Сократов благочестием посрамляли; ныне же не токмо сами Платонами сделались, но даже того горчае, ибо едва ли и Платон хлеб божий не в уста, а на пол метал, как нынешняя некая модная затея то делать повелевает".
Человек он
был чувствительный, и
когда говорил о взаимных отношениях двух полов, то краснел.
Когда же Помпадурша
была,"за слабое держание некоторой тайности", сослана в монастырь и пострижена под именем инокини Нимфодоры, то он первый бросил в нее камнем и написал"Повесть о некоторой многолюбивой жене", в которой делал очень ясные намеки на прежнюю свою благодетельницу.
Таким образом, однажды, одевшись лебедем, он подплыл к одной купавшейся девице, дочери благородных родителей, у которой только и приданого
было, что красота, и в то время,
когда она гладила его по головке, сделал ее на всю жизнь несчастною.
Грустилов присутствовал на костюмированном балу (в то время у глуповцев
была каждый день масленица),
когда весть о бедствии, угрожавшем Глупову, дошла до него.
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей — все это производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно казалось ясным: что он тогда только
будет благополучен,
когда глуповцы поголовно станут ходить ко всенощной и
когда инспектором-наблюдателем всех глуповских училищ
будет назначен Парамоша.
— Намеднись, а
когда именно — не упомню, — свидетельствовал Карапузов, — сидел я в кабаке и
пил вино, а неподалеку от меня сидел этот самый учитель и тоже
пил вино. И,
выпивши он того вина довольно, сказал:"Все мы, что человеки, что скоты, — все едино; все помрем и все к чертовой матери пойдем!"
— Но
когда же… — заикнулся
было Линкин.
Вопрос об ухе
был забыт и заменился другими вопросами политического и теологического [Теоло́гия (греч.) — богословие.] свойства, так что
когда штаб-офицеру из учтивости предложили присутствовать при «восхищениях», то он наотрез отказался.
Он спал на голой земле и только в сильные морозы позволял себе укрыться на пожарном сеновале; вместо подушки клал под головы́ камень; вставал с зарею, надевал вицмундир и тотчас же бил в барабан; курил махорку до такой степени вонючую, что даже полицейские солдаты и те краснели,
когда до обоняния их доходил запах ее;
ел лошадиное мясо и свободно пережевывал воловьи жилы.
И действительно,
когда последовало его административное исчезновение,
были найдены в подвале какие-то нагие и совершенно дикие существа, которые кусались, визжали, впивались друг в друга когтями и огрызались на окружающих.
Сделавши это, он улыбнулся. Это
был единственный случай во всей многоизбиенной его жизни,
когда в лице его мелькнуло что-то человеческое.
Такова
была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже воображением в те недавние времена,
когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность
быть оным от верхнего конца до нижнего.
Мельком, словно во сне, припоминались некоторым старикам примеры из истории, а в особенности из эпохи,
когда градоначальствовал Бородавкин, который навел в город оловянных солдатиков и однажды, в минуту безумной отваги, скомандовал им:"Ломай!"Но ведь тогда все-таки
была война, а теперь… без всякого повода… среди глубокого земского мира…