Неточные совпадения
Если б паче всякого чаяния матушка родила дочь, то батюшка объявил бы куда следовало
о смерти неявившегося сержанта,
и дело тем бы
и кончилось.
Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте
и мог очень здраво судить
о свойствах борзого кобеля.
Мысль
о скорой разлуке со мною так поразила матушку, что она уронила ложку в кастрюльку
и слезы потекли по ее лицу. Напротив того, трудно описать мое восхищение. Мысль
о службе сливалась во мне с мыслями
о свободе, об удовольствиях петербургской жизни. Я воображал себя офицером гвардии, что, по мнению моему, было верхом благополучия человеческого.
Кажется, ни батюшка, ни дедушка пьяницами не бывали;
о матушке
и говорить нечего: отроду, кроме квасу, в рот ничего не изволила брать.
Я слыхал
о тамошних метелях
и знал, что целые обозы бывали ими занесены. Савельич, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался мне не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции
и велел ехать скорее.
Я тихонько подхожу к постеле; матушка приподымает полог
и говорит: «Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав
о твоей болезни; благослови его».
Я хотел бежать…
и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался
о тела
и скользил в кровавых лужах…
Нельзя было
и подумать
о продолжении пути.
Незаметным образом я привязался к доброму семейству, даже к Ивану Игнатьичу, кривому гарнизонному поручику,
о котором Швабрин выдумал, будто бы он был в непозволительной связи с Василисой Егоровной, что не имело
и тени правдоподобия; но Швабрин
о том не беспокоился.
Я отвел его в сторону
и уведомил его
о своем разговоре с Иваном Игнатьичем.
За одно слово,
о котором через неделю верно б они позабыли, они готовы резаться
и жертвовать не только жизнию, но
и совестию,
и благополучием тех, которые…
Швабрин пришел ко мне; он изъявил глубокое сожаление
о том, что случилось между нами; признался, что был кругом виноват,
и просил меня забыть
о прошедшем.
Пренебрежение, с каким он упоминал
о Марье Ивановне, казалось мне столь же непристойным, как
и несправедливым.
Раздав сии повеления, Иван Кузмич нас распустил. Я вышел вместе со Швабриным, рассуждая
о том, что мы слышали. «Как ты думаешь, чем это кончится?» — спросил я его. «Бог знает, — отвечал он, — посмотрим. Важного покамест еще ничего не вижу. Если же…» Тут он задумался
и в рассеянии стал насвистывать французскую арию.
Василиса Егоровна увидела коварство своего мужа; но, зная, что ничего от него не добьется, прекратила свои вопросы
и завела речь
о соленых огурцах, которые Акулина Памфиловна приготовляла совершенно особенным образом.
Во всю ночь Василиса Егоровна не могла заснуть
и никак не могла догадаться, что бы такое было в голове ее мужа,
о чем бы ей нельзя было знать.
Тут Иван Игнатьич заметил, что проговорился,
и закусил язык. Но уже было поздно. Василиса Егоровна принудила его во всем признаться, дав ему слово не рассказывать
о том никому.
Вскоре все заговорили
о Пугачеве. Толки были различны. Комендант послал урядника с поручением разведать хорошенько обо всем по соседним селениям
и крепостям. Урядник возвратился через два дня
и объявил, что в степи верст за шестьдесят от крепости видел он множество огней
и слышал от башкирцев, что идет неведомая сила. Впрочем, не мог он сказать ничего положительного, потому что ехать далее побоялся.
Мы собрались опять. Иван Кузмич в присутствии жены прочел нам воззвание Пугачева, писанное каким-нибудь полуграмотным казаком. Разбойник объявлял
о своем намерении идти на нашу крепость; приглашал казаков
и солдат в свою шайку, а командиров увещевал не супротивляться, угрожая казнию в противном случае. Воззвание написано было в грубых, но сильных выражениях
и должно было произвести опасное впечатление на умы простых людей.
Мы стали рассуждать
о нашем положении, как вдруг Василиса Егоровна вошла в комнату, задыхаясь
и с видом чрезвычайно встревоженным.
— Послушайте, Иван Кузмич! — сказал я коменданту. — Долг наш защищать крепость до последнего нашего издыхания; об этом
и говорить нечего. Но надобно подумать
о безопасности женщин. Отправьте их в Оренбург, если дорога еще свободна, или в отдаленную, более надежную крепость, куда злодеи не успели бы достигнуть.
Что бы со мною ни было, верь, что последняя моя мысль
и последняя молитва будет
о тебе!» Маша рыдала, прильнув к моей груди.
Я стал читать про себя молитву, принося богу искреннее раскаяние во всех моих прегрешениях
и моля его
о спасении всех близких моему сердцу.
В эту минуту не могу сказать, чтоб я обрадовался своему избавлению, не скажу, однако ж, чтоб я
о нем
и сожалел.
Я пришел к себе на квартиру
и нашел Савельича, горюющего по моем отсутствии. Весть
о свободе моей обрадовала его несказанно. «Слава тебе, владыко! — сказал он перекрестившись. — Чем свет оставим крепость
и пойдем куда глаза глядят. Я тебе кое-что заготовил; покушай-ка, батюшка, да
и почивай себе до утра, как у Христа за пазушкой».
Ты можешь нам дать верные сведения
о бездельнике Пугачеве
и об его войске.
Он стал расспрашивать меня
о судьбе Ивана Кузмича, которого называл кумом,
и часто прерывал мою речь дополнительными вопросами
и нравоучительными замечаниями, которые, если
и не обличали в нем человека сведущего в военном искусстве, то по крайней мере обнаруживали сметливость
и природный ум.
Все мнения оказались противными моему. Все чиновники говорили
о ненадежности войск,
о неверности удачи, об осторожности
и тому подобном. Все полагали, что благоразумнее оставаться под прикрытием пушек, за крепкой каменной стеною, нежели на открытом поле испытывать счастие оружия. Наконец генерал, выслушав все мнения, вытряхнул пепел из трубки
и произнес следующую речь...
— Но, государи мои, — продолжал он, выпустив, вместе с глубоким вздохом, густую струю табачного дыму, — я не смею взять на себя столь великую ответственность, когда дело идет
о безопасности вверенных мне провинций ее императорским величеством, всемилостивейшей моею государыней. Итак, я соглашаюсь с большинством голосов, которое решило, что всего благоразумнее
и безопаснее внутри города ожидать осады, а нападения неприятеля силой артиллерии
и (буде окажется возможным) вылазками — отражать.
Чиновники в свою очередь насмешливо поглядели на меня. Совет разошелся. Я не мог не сожалеть
о слабости почтенного воина, который, наперекор собственному убеждению, решался следовать мнениям людей несведущих
и неопытных.
Генерал ходил взад
и вперед по комнате, куря свою пенковую трубку. Увидя меня, он остановился. Вероятно, вид мой поразил его; он заботливо осведомился
о причине моего поспешного прихода.
— Неужто?
О, этот Швабрин превеликий Schelm, [Шельма, мошенник (нем.).]
и если попадется ко мне в руки, то я велю его судить в двадцать четыре часа,
и мы расстреляем его на парапете крепости! Но покамест надобно взять терпение…
—
О! — возразил генерал. — Это еще не беда: лучше ей быть покамест женою Швабрина: он теперь может оказать ей протекцию; а когда его расстреляем, тогда, бог даст, сыщутся ей
и женишки. Миленькие вдовушки в девках не сидят; то есть, хотел я сказать, что вдовушка скорее найдет себе мужа, нежели девица.
— Ба, ба, ба, ба! — сказал старик. — Теперь понимаю: ты, видно, в Марью Ивановну влюблен.
О, дело другое! Бедный малый! Но все же я никак не могу дать тебе роту солдат
и полсотни казаков. Эта экспедиция была бы неблагоразумна; я не могу взять ее на свою ответственность.
Видно было, что весть
о прибытии офицера из Оренбурга пробудила в бунтовщиках сильное любопытство
и что они приготовились встретить меня с торжеством.
— Спасибо, государь, спасибо, отец родной! — говорил Савельич усаживаясь. — Дай бог тебе сто лет здравствовать за то, что меня старика призрил
и успокоил. Век за тебя буду бога молить, а
о заячьем тулупе
и упоминать уж не стану.
Пугачев осведомился
о состоянии крепости,
о слухах про неприятельские войска
и тому подобном,
и вдруг спросил его неожиданно: «Скажи, братец, какую девушку держишь ты у себя под караулом?
— Слушай, — продолжал я, видя его доброе расположение. — Как тебя назвать не знаю, да
и знать не хочу… Но бог видит, что жизнию моей рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал. Только не требуй того, что противно чести моей
и христианской совести. Ты мой благодетель. Доверши как начал: отпусти меня с бедною сиротою, куда нам бог путь укажет. А мы, где бы ты ни был
и что бы с тобою ни случилось, каждый день будем бога молить
о спасении грешной твоей души…
Соединенный так нечаянно с милой девушкою,
о которой еще утром я так мучительно беспокоился, я не верил самому себе
и воображал, что все со мною случившееся было пустое сновидение.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял его толпы, освободил Оренбург
и, казалось, нанес бунту последний
и решительный удар. Зурин был в то время отряжен противу шайки мятежных башкирцев, которые рассеялись прежде, нежели мы их увидали. Весна осадила нас в татарской деревушке. Речки разлились,
и дороги стали непроходимы. Мы утешались в нашем бездействии мыслию
о скором прекращении скучной
и мелочной войны с разбойниками
и дикарями.
Наконец Зурин получил известие
о поимке самозванца, а вместе с тем
и повеление остановиться.
Во всю дорогу размышлял я
о допросах, меня ожидающих, обдумывал свои ответы
и решился перед судом объявить сущую правду, полагая сей способ оправдания самым простым, а вместе
и самым надежным.
Таковое начало не предвещало мне ничего доброго. Однако ж я не терял ни бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих
и, впервые вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца, спокойно заснул, не заботясь
о том, что со мною будет.
Меня спросили
о моем имени
и звании.
По его словам, я отряжен был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно выезжал на перестрелки, дабы передавать письменные известия
о всем, что делалось в городе; что, наконец, явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в крепость, стараясь всячески губить своих товарищей-изменников, дабы занимать их места
и пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца.
Я выслушал его молча
и был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным злодеем, оттого ли, что самолюбие его страдало при мысли
о той, которая отвергла его с презрением; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства, которое
и меня заставляло молчать, — как бы то ни было, имя дочери белогорского коменданта не было произнесено в присутствии комиссии.
Я не был свидетелем всему,
о чем остается мне уведомить читателя; но я так часто слыхал
о том рассказы, что малейшие подробности врезались в мою память
и что мне кажется, будто бы я тут же невидимо присутствовал.
Марья Ивановна так просто рассказала моим родителям
о странном знакомстве моем с Пугачевым, что оно не только не беспокоило их, но еще
и заставляло часто смеяться от чистого сердца.
Дядька не утаил, что барин бывал в гостях у Емельки Пугачева
и что-де злодей его таки жаловал; но клялся, что ни
о какой измене он не слыхивал.
Стыд
и срам нашему роду!..» Испуганная его отчаянием матушка не смела при нем плакать
и старалась возвратить ему бодрость, говоря
о неверности молвы,
о шаткости людского мнения.