Неточные совпадения
— То-то
вы, баря: «луку не
ем», все бы
вам сахару.
— Ах
вы, эфиопы! Татарская орда! А?.. Тише!.. Молчать!.. Чтобы муха пролетала, слышно у меня
было! — говорил старик, принимая строгий вид.
— Боже мой! Боже мой! — говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. —
Вы, сударыня, успокойтесь; я ему поговорю и надеюсь, что это
будет в последний раз.
—
Вы, Николай Иваныч, опять вашей несчастной страсти начинаете предаваться! Сами, я думаю, знаете греческую фразу: «Пьянство
есть небольшое бешенство!» И что за желание
быть в полусумасшедшем состоянии! С вашим умом, с вашим образованием… нехорошо, право, нехорошо!
— Благодарю
вас.
Буду, если позволите. Сейчас только в суд заеду.
— Не угодно ли
вам, возлюбленный наш брат, одолжить нам вашей трубочки и табачку? — говорил он, принимаясь за кофе, который
пил один раз в неделю и всегда при этом выкуривал одну трубку табаку.
Если
вы нынешнюю уездную барышню спросите, любит ли она музыку, она скажет: «да» и сыграет
вам две — три польки; другая, пожалуй, пропоет из «Нормы» [«Норма» — опера итальянского композитора Винченцо Беллини (1801—1835).], но если
вы попросите
спеть и сыграть какую-нибудь русскую песню или романс, не совсем новый, но который
вам нравился бы по своей задушевности, на это
вам сделают гримасу и встанут из-за рояля.
— Почему же
вы думаете, что он может
быть моим женихом? — спросила гордо и вся вспыхнув Настенька.
— Подавали ему надежду, вероятно,
вы, а не я, и я
вас прошу не беспокоиться о моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы то ни
было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Конечно, конечно, — подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев полушутливым тоном: «Ударил час и нам расстаться…», — продолжал несколько растроганным голосом: — Всем
вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник
вас полюбил; а я, с своей стороны,
был очень
вами доволен и отрекомендую
вас всех с отличной стороны.
— Благодарю
вас, если
вы так меня понимаете, — возразил он. — Впрочем, и я тоже иногда шумел и распекал; может
быть, кого-нибудь и без вины обидел: не помяните лихом!
— От
вас это
были только родительские наставления, — подхватил Румянцев.
— Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим познаниям достойны, — вмешался Годнев. — Может
быть, даже
вы знакомы по университету? Судя по летам, должно
быть одного времени.
— Я говорю таким манером, — продолжал он, — не относя к себе ничего; моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб
вы их снискали вашим покровительством.
Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством
будет для них очень важна.
— А я
вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня
есть одно маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
— Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у
вас, может
быть, и больше против нас, стариков, да сердца мало! — прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас, по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.
—
Вы изволили, стало
быть, поступить на место господина Годнева? — спросил, наконец, хозяин.
— Прощайте, сударь, — проговорил хозяин, тоже вставая. — Очень
вам благодарен. Предместник ваш снабжал меня книжками серьезного содержания: не оставьте и
вы, — продолжал он, кланяясь. — Там заведено платить по десяти рублей в год: состояние я на это не имею, а уж если
будет благосклонность ваша обязать меня, убогого человека, безвозмездно…
— Не угодно ли
вам водочки
выпить? — продолжал Петр Михайлыч, указывая на закуску. — Это вот запеканка, это домашний настой; а тут вот грибки да рыжички; а это вот архангельские селедки, небольшие, но, рекомендую, превкусные.
— Благодарю
вас: у меня
есть с собой, — возразил Калинович, вынимая папироску из портсигара.
— У генеральши
вы были? — отнеслась она к Калиновичу.
— Кушать готово! — перебил Петр Михайлыч, увидев, что на стол уже поставлена миска. — А
вы и перед обедом водочки не
выпьете? — отнесся он к Калиновичу.
— Скажите-ка мне, Яков Васильич, — начал Петр Михайлыч, — что-нибудь о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора.
Вы какого изволили
быть факультета?
— О, да какой
вы, должно
быть, строгий и тонкий судья! — воскликнул Петр Михайлыч.
— Ага! Ай да Настенька! Молодец у меня: сейчас попала в цель! — говорил он. — Ну что ж! Дай бог! Дай бог! Человек
вы умный, молодой, образованный… отчего
вам не
быть писателем?
— Это, сударыня, авторская тайна, — заметил Петр Михайлыч, — которую мы не смеем вскрывать, покуда не захочет того сам сочинитель; а бог даст, может
быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, — как
вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
— Когда
будете опять у нас, мы попросим
вас прочесть что-нибудь.
— Непременно, мы
вас будем ждать, — повторила Настенька еще раз, когда Калинович
был уже в передней.
— Яков Васильич, отец и командир! — говорил он, входя. — Что это
вы затеяли с Экзархатовым? Плюньте, бросьте! Он уж, ручаюсь
вам, больше никогда не
будет… С ним это, может
быть, через десять лет случается… — солгал старик в заключение.
Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно,
были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце — и произошло это вследствие того, что она принялась
было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович не только не угощал ее, но даже не сажал и очень холодно спрашивал: «Что
вам угодно?»
— Что же
вас так интересует это письмо? — заговорил он. — Завтра
вы будете иметь его в руках ваших. К чему такое домогательство?
— Это письмо, — отвечал Калинович, — от матери моей; она больна и извещает, может
быть, о своих последних минутах…
Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен
буду ехать.
— Мальчишки, верно, рассердили! — подхватил Петр Михайлыч. — Они меня часто выводили из терпения: расстроят, бывало, хуже больших. Выпейте-ка водочки, Яков Васильич: это успокоит
вас. Эй, Палагея Евграфовна, пожалуйте нам хмельного!
— То, что я не говорил
вам, но, думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал
было читать про себя.
—
Есть с
вами папиросы? — сказала, наконец, Настенька Калиновичу.
— Так неужели еще мало
вас любят? Не грех ли
вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не думали о
вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть
вас, когда хотели бы
быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться
вам, — а все еще
вас мало любят! Неблагодарный
вы человек после этого!
— А разве
вам не готовы принести жертву, какую
вы только потребуете? Если б для вашего счастья нужна
была жизнь, я сейчас отдала бы ее с радостью и благословила бы судьбу свою… — возразила Настенька.
—
Вы должны
быть литератором и
будете им! — проговорила Настенька.
— Не знаю… вряд ли! Между людьми
есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите
вы в жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. — Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
— А, Яков Васильич! — воскликнул Петр Михайлыч. — Наконец-то мы
вас видим! А все эта шпилька, Настасья Петровна… Не верьте, сударь ей, не слушайте:
вы можете и должны
быть литератором.
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие
быть вашим однокашником, и фортуна поставила
вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
— Я
вас сам об этом же прошу, — отвечал капитан и, уткнув глаза в тарелку, начал
есть.
— Ну,
будет, господа! Что это у
вас за пикировка, терпеть этого не могу! — заключил Петр Михайлыч, и разговор тем кончился.
— А! Так это
вы красите дегтем! — проговорил он и, что
есть силы, начал молодого столоначальника тыкать кистью в нос и в губы.
— Где
вы были сегодняшнюю ночь? — спросил он.
— Как?
Вы были дома? Врете! Зачем же
вы были в Дворянской улице, у ворот господина Годнева?
— Ась? Как
вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен
был сделать? — проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: — Отвечайте на мой вопрос!
— Какой же разговор у
вас был? — спросила Палагея Евграфовна.
— Да, сударь капитан, в монастыре
были, — отвечал тот. — Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у
вас слава — и у нас слава!
— Да прекратятся между
вами все недоразумения, да
будет между
вами на будущее время мир и согласие! — произнес Петр Михайлыч.