Неточные совпадения
Бегушев в
это время все еще стоял лицом к публике и действительно, по благородству своей фигуры,
был как отменный соболь между всеми.
— Еще бы не правда!.. — воскликнула дама. — Вчера
была ее горничная Маша у нас. Она сестра моей Кати и все рассказывала, что господин
этот каждый вечер бывает у Домны Осиповны, и только та очень удивляется: «Что
это, говорит, Маша, гость
этот так часто бывает у меня, а никогда тебе ничего не подарит?»
— Ну да, так!.. Для
этого только!.. — горячилась дама. — Кокетничала, потому что самой
это приятно
было; но главное, досадно, — зачем притворничать? Я как-то посмеялась ей насчет
этого Бегушева, она вдруг надулась! «Я вовсе, говорит, не так скоро и ветрено дарю мои привязанности!..» Знаешь, мне хотела
этим маленькую шпильку сказать!
Нет никакого сомнения, что Янсутский и m-me Меровою, и ее каретою с жеребцами, и своим экипажем, и даже возгласом: «В Яхт-клуб!» хотел произвесть некоторый эффект в глазах Бегушева. Он, может
быть, ожидал даже возбудить в нем некоторое чувство зависти, но тот на все
эти блага не обратил никакого внимания и совершенно спокойно сел в свою, тоже очень хорошую карету.
На все
это, разумеется, надобно
было употребить некоторое время, так что Бегушев принужден
был позвонить другой раз.
В
этих комнатах не
было никого; но в четвертой комнате, представляющей что-то вроде женского кабинета, Бегушев нашел в домашнем туалете молодую даму, сидевшую за круглым столом в покойных креслах, с глазами, опущенными в книгу.
Это была та самая Домна Осиповна, о которой упоминала m-me Мерова.
— А бог его знает: никак не объясняет! — отвечала Домна Осиповна. Она, впрочем, вряд ли и больна
была, а только так
это говорила, зная, что Бегушеву нравятся болеющие женщины. — Главное, досадно, что курить не позволяют! — присовокупила она.
— Да, я знаю, вы даже рады
этому! — сказала Домна Осиповна. — Однако что же я не спрошу вас: вы чаю, может
быть, хотите?
Он увидел бы, например, что между сиденьем и спинкой дивана затиснут
был грязный батистовый платок, перед тем только покрывавший больное горло хозяйки, и что чистый надет уже
был теперь, лишь сию минуту; что под развернутой книгой журнала, и развернутой, как видно, совершенно случайно, на какой бог привел странице, так что предыдущие и последующие листы перед
этой страницей не
были даже разрезаны, — скрывались крошки черного хлеба и не совсем свежей колбасы, которую кушала хозяйка и почти вышвырнула ее в другую комнату, когда раздался звонок Бегушева.
— Может быть-с, но дело не в людях, — возразил он, — а в том, что силу дает
этим господам, и какую еще силу: совесть людей становится в руках Таганки и Якиманки; разные ваши либералы и демагоги, шапки обыкновенно не хотевшие поднять ни перед каким абсолютизмом, с наслаждением, говорят, с восторгом приемлют разные субсидии и службишки от Таганки!
Домна Осиповна на
это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все
это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь
было серьезное в его словах, она и не подозревала.
Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу
было хотел
выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и
был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила
это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.
— Очень! — отвечала Домна Осиповна. — И
это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: «Мишель, я молода еще… — Мне всего тогда
было двадцать три года… — Я хочу любить и
быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?..» — «А любой, говорит, кадет, если хочешь…»
— Конечно,
это так глупо
было сказано, что я даже не рассердилась тогда, — поспешила она прибавить с улыбкой.
— В
этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя
было: в вас говорило простое и законное чувство, — заметил Бегушев.
Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с
этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом… один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в
этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось… я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут
было: «Зачем, для чего
это?» Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
В доме у него
было около двадцати комнат, которые Бегушев занимал один-одинехонек с своими пятью лакеями и толстым поваром Семеном — великим мастером своего дела, которого переманивали к себе все клубы и не могли переманить: очень Семену покойно и прибыльно
было жить у своего господина. Убранство в доме Бегушева, хоть и очень богатое,
было все старое: более десяти лет он не покупал ни одной вещички из предметов роскоши, уверяя, что на нынешних рынках даже бронзы порядочной нет, а все
это крашеная медь.
В
этом наряде и в своей несколько азиатской позе Бегушев
был еще очень красив.
На другом диване (комната уставлена
была диванами и даже называлась диванною) помещался господин, по наружности совершенно противоположный хозяину: высокий, в коротеньком пиджаке, весьма худощавый, гладко остриженный, с длинными, тщательно расчесанными и какого-то пепельного цвета бакенбардами, с физиономией умною, но какою-то прокислою, какие обыкновенно бывают у людей, самолюбие которых смолоду
было сильно оскорбляемо; и при
этом он старался держать себя как-то чересчур прямо, как бы топорщась даже.
Господин
этот был некто Ефим Федорович Тюменев, друг и сверстник Бегушева по дворянскому институту, а теперь тайный советник, статс-секретарь и один из влиятельнейших лиц в Петербурге.
Приезжая в Москву, Тюменев всегда останавливался у Бегушева, и при
этом обыкновенно спорам и разговорам между ними конца не
было. В настоящую минуту они тоже вели весьма задушевную беседу между собой.
—
Это есть отчасти! — подтвердил Бегушев.
— Нет того, знаешь, — продолжал Тюменев несколько сладким голосом, — нет
этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много
было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
— Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! — воскликнул Бегушев, и глаза его при
этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. — Ты вспомни одно — семью, в которой Натали родилась и воспитывалась:
это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
— Да, — продолжал Бегушев, все более и более разгорячаясь, — я
эту песню начал
петь после Лондонской еще выставки, когда все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг… Я тут же сказал: «Умерли и поэзия, и мысль, и искусство»… Ищите всего
этого теперь на кладбищах, а живые люди
будут только торговать тем, что наследовали от предков.
— Почему пигмеи, и когда, по-твоему,
были великаны? — продолжал Тюменев. — Люди, я полагаю, всегда
были одинаковы; если действительно в настоящее время существует несколько усиленное развитие торговли, так
это еще хорошо: торговля всегда способствовала цивилизации.
— Не знаю-с,
есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к
этой госпоже, — говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, — что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.
— Но женщины
были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось
это, — проговорил он.
— Извините-с! Извините! — возразил опять с азартом Бегушев. — Еще в первый мой приезд в Париж
были гризетки, а теперь там все лоретки, а
это разница большая! И вообще, господи! — воскликнул он, закидывая голову назад. — Того ли я ожидал и надеялся от
этой пошлой Европы?
Гений творчества облетал все лучшие головы: электричество, пар, рабочий вопрос — все в идеях предъявлено
было человечеству; но стали
эти идеи реализировать, и кто на
это пришел?
— Ну, нет!.. Нет!.. — заговорил Бегушев, замотав головой и каким-то трагическим голосом. — Пусть лучше сойдет на землю огненный дождь, потоп, лопнет кора земная, но я
этой курицы во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый [Курица во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый. — Имеется в виду французский король Генрих IV (1553–1610), якобы выражавший желание, чтобы у каждого французского крестьянина
была к обеду курица.], миру не желаю.
Понимал ли он то, что читал,
это для всех
была тайна, потому что Прокофий никогда никому ни слова не говорил о прочитанном им.
—
Этого весьма печального, конечно, истребления лесов, может
быть, со временем избегнут, — снова заговорил он.
(Янсутский в самом деле двинул рукой и сжал даже пальцы в кулак), то в ней уже не осталось ничего кислорода: он весь поглощен углеродом крови, а чтобы освободить снова углерод, нужна работа солнца; значит, моя работа
есть результат работы солнца или, точнее сказать:
это есть тоже работа солнца, перешедшая через известные там степени!..
— В железнодорожном двигателе почти то же самое происходит, — говорил он, кинув мельком взгляд на
этот портрет, — тут нужна теплота, чтобы превратить воду в пары;
этого достигают, соединяя углерод дров с кислородом воздуха; но чтобы углерод
был в дровах и находился в свободном состоянии, для
этого нужна опять-таки работа солнца, поэтому нас и на пароходах и в вагонах везет тоже солнце. Теория
эта довольно новая и, по-моему, весьма остроумная и справедливая.
— Я не знаю,
есть ли перевод, но я слушал
это в германских университетах, когда года два тому назад ездил за границу и хотел несколько возобновить свои сведения в естественных науках.
— Все
эти открытия, я думаю, для эксплуататоров не
суть важны… — заметил Бегушев.
— Но какой же результат
этого будет? — спросил Бегушев.
— Ну, положим, что и побольше, — возразил Янсутский. — Я-с
эти дела знаю очень хорошо: я
был и производителем работ, и начальником дистанции, и подрядчиком, и директором, — в настоящее время нескольких компаний, — и вот, кладя руку на сердце, должен сказать, что точно: вначале
эти дела
были превосходные, но теперь
этой конкуренцией они испорчены до последней степени.
На
эти слова Янсутского собеседники его ничего не возразили, и только у обоих на лицах как бы написано
было; «Мошенник ты, мошенник этакой, еще о честности и добросовестности говоришь; мало барышей попадает в твою ненасытную лапу, вот ты и отворачиваешь рыло от
этих дел!»
— Я бы вот даже, — снова заговорил Янсутский, оборачиваясь к Тюменеву, — осмелился спросить ваше превосходительство, если
это не
будет большою нескромностью: то предприятие, по которому я имел смелость беспокоить вас, — как оно и в каком положении?
— На самых точных данных, которые
были собраны о нем, — отвечал ему Тюменев и обратился к Бегушеву: — В последний венский кризис… может,
это и выдумка, но во всяком случае очень хорошо характеризующая время…
— Да, но паи могут
быть проданы!.. Я говорю
это не лично про вас, но бывают случаи, что люди, знающие хорошо подкладку дела, сейчас же продают свои паи и продают очень выгодно, а люди, не ведающие того, покупают их и потом плачутся, — проговорил насмешливо Тюменев.
— В среду, в шесть часов, в Hotel de France. Я именинник, и хочется немножко отпраздновать
этот день…
будут некоторые мои знакомые и дамы, между прочим.
— Без лести можно сказать, — продолжал тот с чувством, — не этакого бы человека любви
была достойна
эта женщина… Когда я ей сказал, что, может
быть,
будете и вы, она говорит: «Ах, я очень рада! Скажите Александру Ивановичу, чтобы он непременно приехал».
В тот же день сводчик и ходатай по разного рода делам Григорий Мартынович Грохов сидел за письменным столом в своем грязном и темноватом кабинете, перед окнами которого вплоть до самого неба вытягивалась нештукатуренная, грязная каменная стена; а внизу на улице кричали, стучали и перебранивались беспрестанно едущие и везущие всевозможные товары ломовые извозчики.
Это было в одном из переулков между Варваркой и Ильинкой.
Грохов сделал над собою усилие, чтобы вспомнить, кто такая
это была г-жа Олухова, что за дело у ней, и — странное явление: один только вчерашний вечер и ночь
были закрыты для Григория Мартыныча непроницаемой завесой, но все прошедшее
было совершенно ясно в его уме, так что он, встав, сейчас же нашел в шкафу бумаги с заголовком: «Дело г. г. Олуховых» и положил их на стол, отпер потом свою конторку и, вынув из нее толстый пакет с надписью: «Деньги г-жи Олуховой», положил и
этот пакет на стол; затем поправил несколько перед зеркалом прическу свою и, пожевав, чтоб не так сильно пахнуть водкой, жженого кофе, нарочно для того в кармане носимого, опустился на свой деревянный стул и, обратясь к письмоводителю, разрешил ему принять приехавшую госпожу.
— Как же-с! — отвечал
было Грохов, но у него в
это время страшно закружилась голова, а перед глазами только и мелькали две вчерашние женские ноги.
— Ну, когда бы там ни
было, но он все-таки подарил вам… — начал
было Грохов, но при
этом вдруг раскашлялся, принялся харкать, плевать; лицо у него побагровело еще больше, так что Домне Осиповне сделалось гадко и страшно за него.