Неточные совпадения
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не то и троих, голубчик, вернее будет, —
говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди.
Захочет Сушила, проймет не мытьем, так катаньем!
— В работники
хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты
говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, — молвила на то Аксинья Захаровна. — Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских «сирот»
говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть
хотят, а взять неоткуда.
— Эту тошноту мы вылечим, —
говорил Патап Максимыч, ласково приглаживая у дочери волосы. — Не плачь, радость скажу. Не
хотел говорить до поры до времени, да уж, так и быть, скажу теперь. Жениха жди, Настасья Патаповна. Прикатит к матери на именины… Слышишь?.. Славный такой, молодой да здоровенный, а богач какой!.. Из первых… Будешь в славе, в почете жить, во всяком удовольствии… Чего молчишь?.. Рада?..
— Поразговори ты ее, —
говорила Аксинья Захаровна, — развесели хоть крошечку. Ведь ты бойкая, Фленушка, шустрая и мертвого рассмешишь, как
захочешь… Больно боюсь я, родная… Что такое это с ней поделалось — ума не могу приложить.
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо,
говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь — иди куда
хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати лет и больше она повинна у отца с матерью в работницах жить.
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю, что будет впереди, сердце так и замрет… Научила ты меня, как с тятенькой
говорить… Ну, смиловался, год не
хочет про свадьбу поминать… А через год-от что будет?
— То-то же.
Говорю тебе, без моего совета слова не молви, шагу не ступи, — продолжала Фленушка. — Станешь слушаться — все хорошо будет; по-своему затеешь — и себя и его сгубишь… А уж жива быть не
хочу, коли летом ты не будешь женой Алексеевой, — прибавила она, бойко притопнув ногой.
— Да в кельи
захотела, — смеясь, сказал Патап Максимыч. — Иночество,
говорит, желаю надеть. Да ничего, теперь блажь из головы, кажись, вышла. Прежде такая невеселая ходила, а теперь совсем другая стала — развеселая. Замуж пора ее, кумушка, вот что.
«У тебя,
говорю, воли своей нет, отец с материю живы; значит, моя воля над детищем, за кого
хочу, за того и выдам».
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое — куда
хочу, туда и дену. А с Груней надо
поговорить.
Поговорить, что ли?
— Не больно тяжелой, управиться сможете. Да не о том теперь речь… Покаместь… — с запинками
говорил Стуколов. — Земляного масла
хотите? — примолвил он шепотом.
— Что же это ты, на срам, что ли,
хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да
говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостями сидела, все ее видели, и вдруг, ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
— Замолола!.. Пошла без передышки в пересыпку! — хмурясь и зевая, перебил жену Патап Максимыч. — Будет ли конец вранью-то? Аль и в самом деле бабьего вранья на свинье не объедешь?.. Коли путное что
хотела сказать —
говори скорей, — спать хочется.
—
Говорите же, сколько надо вам за проводника? Три целковых
хотите? — сказал Патап Максимыч, обращаясь к лесникам.
— Артель лишку не берет, — сказал дядя Онуфрий, отстраняя руку Патапа Максимыча. — Что следовало — взято, лишнего не надо… Счастливо оставаться, ваше степенство!.. Путь вам чистый, дорога скатертью!.. Да вот еще что я скажу тебе, господин купец; послушай ты меня, старика: пока лесами едешь, не
говори ты черного слова. В степи как
хочешь, а в лесу не поминай его… До беды недалече… Даром, что зима теперь, даром, что темная сила спит теперь под землей… На это не надейся!.. Хитер ведь он!..
— А вот что, Патап Максимыч, — сказал паломник, — город городом, и ученый твой барин пущай его смотрит, а вот я что еще придумал. Торопиться тебе ведь некуда. Съездили бы мы с тобой в Красноярский скит к отцу Михаилу. Отсель рукой подать, двадцати верст не будет. Не
хотел я прежде про него
говорить, — а ведь он у нас в доле, — съездим к нему на денек, ради уверенья…
—
Говорю тебе, что святые отцы в пути сущим и в море плавающим пост разрешали, — настаивал игумен. —
Хочешь, в книгах покажу?.. Да что тут толковать, касатик ты мой, со своим уставом в чужой монастырь не ходят… Твори, брате, послушание!
— Отец Михей
говорит, что есть у него малая толика живеньких окуньков да язей, да линь с двумя щучками, так он
хотел еще уху гостям сготовить, — сказал отец Спиридоний.
— Не таи, тебя ж от обмана
хочу оберечь, —
говорил Колышкин. — Много ли дал?
— А я-то про что тебе
говорю? — сказал Колышкин, вдоль и поперек знавший своего крестного. — Про что толкую?.. С первого слова я смекнул, что у тебя на уме… Вижу,
хочет маленько поглумиться, затейное дело правским показать… Ну что ж, думаю, пущай его потешится… Другому не спущу, а крестному как не спустить?..
— Не могу верно тебе доложить, — отвечала София, — а вечор мать Виринея
говорила, что на Сырную неделю масла будет достаточно, с завтрашнего дня
хотела творог да сметану копить.
— Э! Перестань. Прежде смерти не умрешь! — сказала ей Фленушка. — Зубаст Патап Максимыч, да нас с тобой не съесть ему, а и
захотел бы, так не по горлу придемся — подавится.
Говорила тебе,
хочешь в шелковых сарафанах ходить?
«Хозяин всему голова, —
говаривал он, — жена и дети мои:
хочу — их милую,
хочу — в гроб заколочу».
— Из окольных, — ответила Манефа. — Нанимал в токари, да ровно он обошел его: недели,
говорю, не жил — в приказчики. Парень умный, смиренный и грамотник, да все-таки разве можно человека узнать, когда у него губы еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь… Надо бы, надо бы постарше… Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный человек — чего
захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы насчет этого Алексея…
Девки на возрасте…» Так и слушать, сударыня, не
хочет: «Никто,
говорит, не смеет про моих дочерей пустых речей
говорить; голову,
говорит, сорву тому, кто посмеет».
— Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие
хотят? — молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела, склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: — Не худое дело, матушка. Сами
говорите: девица она умная, добрая — и, как я ее понимаю, на правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет.
— То-то и есть, что значит наша-то жадность! — раздумчиво молвил Пантелей. — Чего еще надо ему? Так нет, все мало…
Хотел было
поговорить ему, боюсь… Скажи ты при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его… Думал молвить Аксинье Захаровне, да пожалел — станет убиваться, а зачнет ему
говорить, на грех только наведет… Не больно он речи-то ее принимает… Разве матушку не послушает ли?
— Да так и случилось, — молвила Фленушка. — Ты всегда, Марьюшка, должна понимать, что, если чего
захочет Флена Васильевна, — быть по тому. Слушай — да
говори правду, не ломайся… Есть ли вести из Саратова?
У Алексея свои думы. Золотой песок не сходит с ума. «Денег, денег, казны золотой! — думает он про себя. — Богатому везде ширь да гладь, чего
захочет, все перед ним само выкладáется. Ино дело бедному… Ему только на ум какое дело вспадет, и то страшно покажется, а богатый тешь свое хотенье — золотым молотом он и железны ворота прокует. Тугая мошна не
говорит, а чудеса творит — крякни да денежкой брякни, все тебе поклонится, все по-твоему сделается».
Зачинал было Алексей заводить речь, отчего боится он Патапа Максимыча, отчего так много сокрушается о гневе его… Настя слушать не
захотела. Так бывало не раз и не два. Алексей больше и
говорить о том не зачинал.
— Не
говори так, Алексеюшка, — грех!.. — внушительно сказал ему Пантелей. — Коли жить
хочешь по-Божьему, так бойся не богатого грозы, а убогого слезы… Сам никого не обидишь, и тебя обидеть не допустит Господь.
— Чтой-то, парень? — дивился Пантелей. — Голова так и палит у тебя, а сам причитаешь, ровно баба в родах?.. Никак, слезу ронишь?.. Очумел, что ли, ты, Алексеюшка?.. В портках, чать, ходишь, не в сарафане, как же тебе рюмы-то распускать… А ты рассказывай, размазывай толком, что
хотел говорить.
— Заверещала!.. Молчи, дело
хочу говорить, — молвил Патап Максимыч, но, заметив, что дочери тащат чемодан, смолк.
— А ты не верещи, как свинья под ножом… Ей
говорят: «советовать
хочу», а она верещать!.. — еще громче крикнул Патап Максимыч. — Услышать могут, помешать… — сдержанно прибавил он.
— Так, малехонько, обиняком ему молвил: «Большое, мол, дело
хотел тебе завтра сказать, да, видно, мол, надо повременить… Ахнешь,
говорю, с радости…» Двести целковых подарил на праздник — смекнет…
— С твое не знаю, что ль?.. Рылом не вышла учить меня, — вспыхнул Патап Максимыч. — Ступай!.. Для праздника браниться не
хочу!.. Что стала?.. Подь,
говорю, — спокойся!..
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно
говорила:
«Кто добра не
хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей в руках нету.
По горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити...
— Хоть не ведали мы про такие дела Софроновы, а веры ему все-таки не было, — после некоторого молчанья проговорила Манефа. — Нет, друг любезный, Василий Борисыч… Дорога Москва, а душ спасенье дороже… Так и было писано Петру Спиридонычу, имели бы нас, отреченных… Не желаем такого священства — не
хотим сквернить свои души… Матушка Маргарита в Оленеве что тебе
говорила?
— С толку ты меня сбиваешь, вот что… И
говорить с тобой не
хочу, — перебила его мать Виринея и, плюнув на левую сторону, где бес сидит, побрела в боковушу.
Спалив токарню, сам же писарь, как ни в чем не бывало, подговаривал Трифона подать становому объявление. «Как зачнется следствие, — думал он, — запутаю Лохматого бумагами, так оплету, что овина да жалоб и на том свете не забудет». Спознал Морковкин, что Трифон не
хочет судиться, что ему мужики «спасибо» за то
говорят.
— Ох ты, добрый мой!.. Ох ты, радошный! — полными белыми руками обвивая шею писаря и жарко целуя его,
говорила Параня. — Тятька зло тебе мыслит, а ты ему добром
хочешь платить… Какой же ты славный, Карпушенька!
Промысла́ на Горах,
говорит он,
хочу разводить…
Было уж поздно, не пожелала игуменья
говорить ни с кем из встречных ее стариц. Всех отослала до утра.
Хотела ей что-то сказать мать Виринея, но Манефа махнула рукой, примолвив: «После, после». И Виринея покорно пошла в келарню.
А вовсе не Парашины речи-желанья Василью Борисычу она
говорила. Высмотрев украдкой, что было в лесочке, вздумалось Фленушке и эту парочку устроить. Очень любила такие дела, и давно ей хотелось не свою, так чужую свадьбу уходом сыграть. По расчетам ее, дело теперь выпадало подходящее: влез пó пояс Василий Борисыч — полезет по горло; влезет по горло — по́ уши лезь; пó уши оку́нется — маковку в воду… Того
хочет Флена Васильевна, такова ее девичья воля.
Оттого в Улангере и были спокойны — никто не тревожился. «Горит где-то далёко, до нас не дойдет, —
говорили келейницы, — а
хотя б и дошло, так нам не беда — Улангер не лесная деревушка, чищенина большая, до келий огню не добраться».
— Слышать не
хочу…
Говорить мне этого не смей, — резко ответила Фленушка. — А зачнешь на Дуньку Смолокурову пялить глаза — от того ль родителя, от другого ли плетей ожидай… Слышишь?..
— Этого, друг мой, не
говори. Далеко не повсюду, — возразила Манефа. — Который народ посерее, тот об австрийских и слышать не
хочет, новшеств страшится… И в самом деле, как подумаешь: ни мало ни много двести лет не было епископского чина, и вдруг ни с того ни с сего архиереи явились… Сумнительно народу-то, Василий Борисыч… Боятся, опасаются… Души бы не погубить, спасенья не лишиться бы!..
— Благодарим покорно, матушка, — сладеньким, заискивающим голоском, с низкими поклонами стала
говорить мать Таисея. — От лица всея нашей обители приношу тебе великую нашу благодарность. Да уж позволь и попенять, за что не удостоила убогих своим посещеньем… Равно ангела Божия, мы тебя ждали… Живем, кажется, по соседству, пребываем завсегда в любви и совете, а на такой великий праздник не
захотела к нам пожаловать.
— Ровно не знает, про что
говорю! — с досадой промолвил Самоквасов. — Третий год прошу и молю я тебя: выходи за меня… Ну, прежде, конечно, дедушка жив, из дядиных рук я смотрел… Теперь шабаш, сам себе голова, сам себе вольный казак!.. Что
захочу, то и делаю!..