Неточные совпадения
Мне почему-то показалось, что из всей «академии» только этот Пепко отнесся ко мне с какой-то скрытой враждебностью, и я почувствовал
себя неловко. Бывают
такие встречи, когда по первому впечатлению почему-то невзлюбишь человека. Как оказалось впоследствии, я не ошибся: Пепко возненавидел меня с первого раза, потому что по природе был ревнив и относился к каждому новому человеку крайне подозрительно. Мне лично он тоже не понравился, начиная с его длинного носа и кончая холодной сырой рукой.
Чтобы поправить свою неловкость с первой рюмкой, я выпил залпом вторую и сразу почувствовал
себя как-то необыкновенно легко и почувствовал, что люблю всю «академию» и что меня все любят. Главное, все
такие хорошие… А машина продолжала играть, у меня начинала сладко кружиться голова, и я помню только полковника Фрея, который сидел с своей трубочкой на одном месте, точно бронзовый памятник.
Последняя гипотеза была очень невыгодна для меня, но я почему-то счел неудобным оспаривать ее, кажется, даже подтвердил ее, мысленно выделив только самого
себя. Да, да, именно
так все было, и я отлично помнил, как Пепко держал меня за пуговицу.
Федосья как-то смешно фыркнула
себе под нос и молча перенесла нанесенное ей оскорбление. Видимо, они были люди свои и отлично понимали друг друга с полуслова. Я, с своей стороны, отметил в поведении Пепки некоторую дозу нахальства, что мне очень не понравилось. Впрочем, Федосья не осталась в долгу: она
так долго ставила свой самовар, что лопнуло бы самое благочестивое терпение. Пепко принимался ругаться раза три.
— Э, голубчик, оставим это! Человек, который в течение двух лет получил петербургский катарр желудка и должен питаться рубцами,
такой человек имеет право на одно право — быть откровенным с самим
собой. Ведь я средний человек, та безразличность, из которой ткется ткань жизни, и поэтому рассуждаю, как нитка в материи…
— Ах, какая забавная эта одна добрая мать, — повторял Пепко, натягивая на
себя одеяло. — Она все еще видит во мне ребенка… Хорош ребеночек!.. Кстати, вот что, любезный друг Василий Иваныч: с завтрашнего дня я устраиваю революцию — пьянство прочь, шатанье всякое прочь, вообще беспорядочность. У меня уже составлена
такая таблица, некоторый проспект жизни: встаем в семь часов утра, до восьми умыванье, чай и краткая беседа, затем до двух часов лекции, вообще занятия, затем обед…
Мне вообще сделалось грустно, а в
такие минуты молодая мысль сама
собой уносится к далекому родному гнезду.
Как же это
так, вдруг: вчера жучки, а завтра греческие придыхания? Я только тут в первый раз почувствовал
себя литературным солдатом, который не имеет права отказываться даже самым вежливым образом…
Вечер закончился полной победой Пепки: он провожал свою Любовь и этим уже уничтожал провизора. Я никого не провожал, но тоже чувствовал
себя недурно, потому что в передней Надя
так крепко пожала мою руку и прошептала...
— А вы попробуйте. Этак в листик печатный что-нибудь настрочите… Если вас смущает сюжет,
так возьмите какую-нибудь уголовщину и валяйте. Что-нибудь слышали там, у
себя дома. Чтобы этакий couleur locale [местный колорит (франц.).] получился… Есть тут
такой журналец, который платит за убийства. Все-таки передышка, пока что…
У него
такая уж зараза: как попала вредная рюмочка — все с
себя спустит дотла.
— То есть
такого подлеца, как я, кажется, еще и свет не производил!.. — объяснял Пепко, ударяя
себя в грудь. — Да… Помнишь эту девушку с испуганными глазами?.. Ах, какой я мерзавец, какой мерзавец… Она теперь в
таком положении, в каком девушке не полагается быть.
— Я дышу, следовательно — я существую, — говорил он, когда мы шагали по Крестовскому острову. — Ах, как хорошо, Вася!.. Мы будем каждый день делать
такую прогулку. Положим
себе за правило…
— А знаешь, как образовалась эта высшая порода людей? Я об этом думал, когда смотрел со сцены итальянского театра на «весь Петербург», вызывавший Патти… Сколько нужно чужих слез, чтобы вот
такая патрицианка выехала в собственном «ланде», на кровных рысаках. Зло, как ассигнация, потеряло всякую личную окраску, а является только подкупающе-красивой формой. Да, я знаю все это и ненавижу
себя, что меня чаруют вот эти патрицианки… Я их люблю, хотя и издали. Я люблю
себя в них…
Таким образом, мне пришлось провести два ужасных лета в Петербурге, и я утешал
себя только расчетами на третье.
Да,
так это я
так, а part. [про
себя (франц.).]
А мне они нравятся, вот эти дачи, кое-как слепленные из барочного леса и напоминающие
собой скворечницы, как дачники напоминают скворцов, а больше всех
такими скворцами являемся мы с Пепкой.
— Что они тут делают? Что они
такое сами по
себе, наконец?.. Меня этот женский вопрос интересует…
Опять ругательство, и опять ленты немецкого чепца возмущаются. Ваську бесит то, что немка продолжает сидеть, не то что русская барыня, которая сейчас бы убежала и даже дверь за
собой затворила бы на крючок. Ваське остается только выдерживать характер, и он начинает ругаться залпами, не обращаясь ни к кому, а
так, в пространство, как лает пес. Крахмальный чепчик в такт этих залпов вздрагивает, как осиновый лист, и Ваську это еще больше злит.
Мое мечтательное настроение переходило почти в галлюцинации, до того я видел живо
себя тем другим человеком, которого
так упорно не хотели замечать другие.
— И этого нет, потому что и в пороках есть своя обязательная хронология. Я не хочу сказать, что именно я лучше — все одинаковы. Но ведь это страшно, когда человек сознательно толкает
себя в пропасть… И чистота чувства, и нетронутость сил, и весь духовный ансамбль — куда это все уходит? Нельзя безнаказанно подвергать природу
такому насилию.
Представь
себе, она очень развитая девушка и, главное,
такая умненькая…
— Нет, какой-то ревматизм… Да, и представь
себе, эта мать возненавидела меня с первого раза. Прихожу третьего дня на урок, у Гретхен заплаканные глаза… Что-то
такое вообще случилось. Когда бабушка вывернулась из комнаты, она мне откровенно рассказала все и даже просила извинения за родительскую несправедливость. Гм… Знаешь, эта мутерхен принесла мне большую пользу, и Гретхен
так горячо жала мне руку на прощанье.
Это была ложь, но в данный момент я
так верил в
себя, что маленькая хронологическая неточность ничего не значила, — пока я печатал только рассказики у Ивана Иваныча «на затычку», но скоро, очень скоро все узнают, какие капитальные вещи я представлю удивленному миру.
Только золотая посредственность довольна
собой, а настоящий автор вечно мучится роковым сознанием, что мог бы сделать лучше, да и нет
такой вещи, лучше которой нельзя было бы представить.
Как это хорошо, когда чувствуешь, что она тебе верит и сам веришь
себе… Именно
так и было в данном случае. Александра Васильевна сама разболталась и
так мило рассказывала мне разные мелочи из своей жизни.
Я даже не могла
себе представить, что
такие люди вообще могут быть.
— Гм… Пожалуй, я не буду спорить. Но негодяй создан негодяем и не виноват, что природа создала его именно негодяем, а нехорошо то, когда люди порядочные, то есть те, которые считают
себя порядочными, знаются с негодяями. Скажи мне, кто твои друзья, и
так далее.
Ничто меня
так не выводило из
себя, как этот дурацкий хохот.
Бывают
такие моменты, когда человек начинает проверять
себя, спускаясь в душевную глубину.
Как видите, я нисколько не обманывал
себя относительно собственной особы и меньше всего верил в
так называемые молодые порывы.
Я молчал и только смотрел на него злыми глазами. Эта самодовольная посредственность не могла ничего понять,
так что слова были излишни. В Пепке я ненавидел сейчас самого
себя.
— В тебе говорит зависть, мой друг, но ты еще можешь проторить
себе путь к бессмертию, если впоследствии напишешь свои воспоминания о моей бурной юности. У всех великих людей были
такие друзья, которые нагревали свои руки около огня их славы… Dixi. [Я кончил (лат.).] Да, «песня смерти» — это вся философия жизни, потому что смерть — все, а жизнь — нуль.
Мне лично было как-то странно слышать эти слова именно от Пепки с его рафинированным индиферентизмом и органическим недоверием к каждому большому слову. В нем это недоверие прикрывалось целым фейерверком каких-то бурных парадоксов, афоризмов и полумыслей, потому что Пепко всегда держал камень за пазухой и относился с презрением как к другим,
так и к самому
себе.
Она опять смеялась, а «серый человек» держал
себя с
таким непринужденным видом, точно ему было все равно, или, вернее сказать, вся трехтысячная толпа превратилась в
таких же серых человеков.
На меня напала непонятная жестокость… Я молча повернулся, хлопнул дверью и ушел к
себе в комнату. Делать я ничего не мог. Голова точно была набита какой-то кашей. Походив по комнате, как зверь в клетке, я улегся на кушетке и пролежал
так битый час. Кругом стояла мертвая тишина, точно «Федосьины покровы» вымерли поголовно и живым человеком остался я один.
Мне было тяжело и обидно даже думать о
таком обороте дела, и я употреблял все усилия, чтобы кончить дело миром. Опять начались бесплодные хождения к «только редактору», который ударял
себя в грудь и говорил...
Пепко, узнавший об исходе дела, остался совершенно равнодушен и даже по своему коварству, кажется, тайно торжествовал. У нас вообще установились крайне неловкие отношения, выход из которых был один — разойтись. Мы не говорили между
собой по целым неделям. Очевидно, Пепко находился под влиянием Анны Петровны, продолжавшей меня ненавидеть с женской последовательностью. Нет ничего хуже
таких отношений, особенно когда связан необходимостью прозябать в одной конуре.
Про
себя я утешался рассуждением каждого пьяницы, что вот возьму и брошу, а сегодня это только
так, пока.
— Что же, она сама виновата, если позволила
себе слишком много. Есть известная граница… да. Не забывайте, что жизнь
так и пройдет меж пальцев, а спохватитесь — уже поздно. Я вашего Пепку презираю, но он не теряет напрасно времени. Он — настоящий мужчина.
И что
такое смерть сама по
себе?
— Все болезни бывают от огорчений, — уверяла она совершенно серьезно. — Уж это верно… Как у человека неприятность,
так он и заболевает. Я это знаю по
себе.
Я любил всех этих женщин, я им всем говорил
такие хорошие слова, я объяснял им самих
себя, и они отвечали мне
такими благодарными улыбками, влюбленными взглядами, — да, они будут любить меня, ловить каждое мое слово и будут счастливы.
— В том-то и дело, что ничего не знает… ха-ха!.. Хочу умереть за братьев и хоть этим искупить свои прегрешения. Да… Серьезно тебе говорю… У меня это клином засело в башку. Ты только представь
себе картину: порабощенная страна, с одной стороны, а с другой — наш исторический враг… Сколько там пролито русской крови, сколько положено голов, а идея все-таки не достигнута. Умереть со знаменем в руках, умереть за святое дело — да разве может быть счастье выше?
— К сожалению, ты прав… Подводная часть мужской храбрости всегда заготовляется у
себя дома. Эти милые женщины кого угодно доведут до геройства, которому человечество потом удивляется, разиня рот. О, как я теперь ненавижу всех женщин!.. Представь
себе, что у тебя жестоко болит зуб, — вот что
такое женщина, с той разницей, что от зубной боли есть лекарство, больной зуб, наконец, можно выдернуть.
— Я? Кажется, я походил на собаку, которая хотела проникнуть в кухню и вместо кости получила палку… Вообще подлое чувство. День полного отчаяния, день отчаяния половинного, день просто сомнения в самом
себе и в заключение
такой вывод: он прав по-своему…
И все-таки я презирал
себя, молча и сосредоточенно, как иногда презирал Аграфену Петровну, Андрея Иваныча, Пепку и весь род людской вообще, точно все были виноваты моей собственной виной.
Она решительно ничем не выдавала
себя и оставалась
такой же, какой была раньше.
— А ты не знаешь, о чем? Перестань… ах, нехорошо!.. Может быть, не увидимся, Вася… все равно… Одним словом, мне жаль тебя. Нельзя
так… Где твои идеалы? Ты только представь
себе, что это кто-нибудь другой сделал… Лучше бы уж тебе ехать вместе с нами добровольцем. Вообще скверное предисловие к той настоящей жизни, о которой мы когда-то вместе мечтали.
Меня лично теперь ничто не интересовало. Война
так война… Что же из этого? В сущности это была громадная комедия, в которой стороны совершенно не понимали друг друга. Наживался один юркий газетчик — неужели для этого стоило воевать? Мной вообще овладел пессимизм, и пессимизм нехороший, потому что он развивался на подкладке личных неудач. Я думал только о
себе и этой меркой мерял все остальное.