Неточные совпадения
Егор тихонько отплюнулся в уголок, — очень уж
ему показалось все скверно, точно
самый воздух был пропитан грехом и всяческим соблазном.
— Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы
его больше водкой поили. Волю объявят, а как и что будет — никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего:
сами крепостные.
—
Оно, конечно, родимый мой… И матушка говорит то же
самое.
Из первого экипажа грузно вылез
сам Лука Назарыч, толстый седой старик в длиннополом сюртуке и котиковом картузе с прямым козырем;
он устало кивнул головой хозяину, но руки не подал.
Его сильно расколотило дорогой, да и
самая цель поездки — нож острый сердцу старого крепостного управляющего.
Обед вышел поздний и прошел так же натянуто, как и начался. Лука Назарыч вздыхал, морщил брови и молчал. На дворе уже спускался быстрый весенний вечер, и в открытую форточку потянуло холодком. Катря внесла зажженные свечи и подставила
их под
самый нос Луке Назарычу.
Как стемнелось, кержак Егор все время бродил около господского дома, —
ему нужно было увидать Петра Елисеича. Егор видел, как торопливо возвращался с фабрики Лука Назарыч, убегавший от дурака Терешки, и
сам спрятался в караушку сторожа Антипа. Потом Петр Елисеич прошел на фабрику. Пришлось дожидаться
его возвращения.
Из экипажа
сам Груздев выскочил очень легко для своих пятидесяти лет и восьми пудов веса.
Он схватил за плечо спавшего Антипа и начал
его трясти.
В другое время
он не посмел бы въехать во двор господского дома и разбудить «
самого», но теперь было все равно: сегодня Лука Назарыч велик, а завтра неизвестно, что будет.
За
ним двинулись гурьбой остальные — Груздев, Овсянников и
сам Мухин, который вел за руку свою Нюрочку, разодевшуюся в коротенькое желтенькое платьице и соломенную летнюю шляпу с полинявшими лентами.
— А ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили — барин промышлял, а теперь
сам доходи… Вот
оно куда пошло!.. Теперь вот у меня пять сынов — пять забот.
Около Самоварника собралась целая толпа, что
его еще больше ободрило. Что же, пустой
он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в
самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно кого.
Глаза у пристанского разбойника так и горели, и охватившее
его воодушевление передалось Нюрочке, как зараза. Она шла теперь за Васей,
сама не отдавая себе отчета.
Они сначала вышли во двор, потом за ворота, а через площадь к конторе уже бежали бегом, так что у Нюрочки захватывало дух.
Когда
он вышел на двор, то действительно увидал Нюрочку, которая в своем желтом платьице карабкалась по
самому коньку крыши.
У закостеневшего на заводской работе Овсянникова была всего единственная слабость, именно эти золотые часы. Если кто хотел найти доступ в
его канцелярское сердце, стоило только завести речь об
его часах и с большею или меньшею ловкостью похвалить
их. Эту слабость многие знали и пользовались ею
самым бессовестным образом. На именинах, когда Овсянников выпивал лишнюю рюмку,
он бросал
их за окно, чтобы доказать прочность. То же
самое проделал
он и теперь, и Нюрочка хохотала до слез, как сумасшедшая.
Направо в земле шла под глазом канавка с порогом, а налево у
самой арки стояла деревянная скамеечка, на которой обыкновенно сидел Никитич, наблюдая свою «хозяйку», как
он называл доменную печь.
— Теперь вольны стали, не заманишь на фабрику, — продолжал Самоварник уже с азартом. — Мочегане-то все поднялись даве, как один человек, когда я
им сказал это
самое словечко… Да я первый не пойду на фабрику, плевать мне на нее! Я торговать сяду в лавку к Груздеву.
Когда эта записочка прилетела на Урал, то последовала немедленная резолюция: выбрать из числа заводских школьников десять лучших и отправить
их в Париж, где проживал тогда
сам Устюжанинов.
Они явились и должны были ждать два часа в передней, пока не позвал «
сам».
Только появление Макарки прекратило побоище:
он, как кошку, отбросил Илюшку в сторону и поднял с земли жениха Федорки в
самом жалком виде, — лицо было в крови, губы распухли.
Ключевляне доверялись
ему на основании принципа, что если уж кто убережет, так, конечно,
сам вор.
— У меня в позапрошлом году медведь мою кобылу хватал, — рассказывал Морок с самодовольным видом. — Только и хитра скотинка, эта кобыла
самая…
Он, медведь, как ее облапит, а она в чащу, да к озеру, да в воду, — ей-богу!.. Отстал ведь медведь-то, потому удивила
его кобыла своею догадкой.
Рачителиха бросилась в свою каморку, схватила опояску и
сама принялась крутить Илюшке руки за спину. Озверевший мальчишка принялся отчаянно защищаться, ругал мать и одною рукой успел выхватить из бороды Морока целый клок волос. Связанный по рукам и ногам,
он хрипел от злости.
Это участие растрогало Рачителиху, и она залилась слезами. Груздев ее любил, как разбитную шинкарку, у которой дело горело в руках, — ключевской кабак давал
самую большую выручку. Расспросив, в чем дело,
он только строго покачал головой.
— Полно, касаточка… — уговаривала ее Таисья. — Мы
его сами за ухо поймаем, разбойника.
— Известно, не от ума поехали: не
сами, а водка едет… Макарка-то с лесообъездчиками-кержаками дружит, — ну, и надеется на защиту, а Терешка за
ним дуром увязался.
Таисья провела обеих девочек куда-то наверх и здесь усадила
их в ожидании обеда, а
сама ушла на половину к Анфисе Егоровне, чтобы рассказать о состоявшемся примирении бабушки Василисы с басурманом. Девочки сначала оглядели друг друга, как попавшие в одну клетку зверьки, а потом первой заговорила Нюрочка...
Обедали все свои. В дальнем конце стола скромно поместилась Таисья, а с ней рядом какой-то таинственный старец Кирилл. Этот последний в своем темном раскольничьем полукафтанье и с подстриженными по-раскольничьи на лбу волосами невольно бросался в глаза. Широкое, скуластое лицо, обросшее густою бородой, с плутоватыми темными глазками и приплюснутым татарским носом, было типично
само по себе, а пробивавшаяся в темных волосах седина придавала
ему какое-то иконное благообразие.
Повторять свое приглашение
ему не пришлось, потому что Нюрочке
самой до смерти надоело сидеть за столом, и она рада была случаю удрать.
Когда-то и
сам Самойло Евтихыч лихо боролся на кругу с ключевлянами, а теперь у
него зудились руки.
Принесли лед с погреба, и Петр Елисеич
сам наложил компресс. Груздев лежал с помертвевшим, бледным лицом, и крупные капли холодного пота покрывали
его лоб. В каких-нибудь пять минут
он изменился до неузнаваемости.
Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом, хотя у
самого уже начинался жар. Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило
ему закрыть глаза, как сейчас же начинался бред. Петр Елисеич сидел около
его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся,
он хотел выйти.
— То-то вот и оно-то, што в орде хрестьянину
самый раз, старички, — подхватывал Тит заброшенное словечко. — Земля в орде новая, травы ковыльные, крепкие, скотина всякая дешевая… Все к нам на заводы с той стороны везут, а мы, этово-тово, деньги
им травим.
Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье,
он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы
сами про себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
Последнюю мысль старый Тит как будто прячет от
самого себя и даже оглядывается каждый раз, точно кто может
его подслушать.
—
Он самый. Утром даве я встаю, вышла из балагана, вот этак же гляжу, а у нас лужок мужик косит. Испугалась я по первоначалу-то, а потом разглядела:
он, Окулко.
Сам пришел и хлеба принес. Говорит, объявляться пришел… Докошу, говорит, вам лужок, а потом пойду прямо в контору к приказчику: вяжите меня…
— Здравствуй, Окулко, — проговорил
он. — Ты, этово-тово, ладно надумал, в
самый раз.
— Другого уж ты
сам выбирай: тебе с
ним идти, тебе и выбирать. От Туляцкого конца, значит, ты пойдешь, а от Хохлацкого…
— Не могу я вам сказать: уезжайте, — говорил
он на прощанье. — После, если выйдет какая неудача, вы на меня и будете ссылаться. А если я окажу: оставайтесь, вы подумаете, что я о себе хлопочу. Подумайте
сами…
Катря провела
их в переднюю, куда к
ним вышел и
сам Петр Елисеич.
Он только что оторвался от работы и не успел снять даже больших золотых очков.
Из корпуса
его увели в квартиру Палача под руки. Анисье пришлось и раздевать
его и укладывать в постель. Страшный самодур, державший в железных тисках целый горный округ, теперь отдавался в ее руки, как грудной младенец, а по суровому лицу катились бессильные слезы. Анисья умелыми, ловкими руками уложила старика в постель, взбила подушки, укрыла одеялом, а
сама все наговаривала ласковым полушепотом, каким убаюкивают малых ребят.
В Ключевском заводе уже было открыто свое волостное правление, и крепостных разбойников отправили туда. За
ними двинулась громадная толпа, так что, когда шли по плотине, не осталось места для проезда. Разбойники пришли
сами «объявиться».
В груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое сердце, да и других детей, кроме Оленки, у
него не было.
Он пестовал свою девочку, как
самая заботливая нянька.
Где
он проходил, везде шум голосов замирал и точно
сами собой снимались шляпы с голов. Почти все рабочие ходили на фабрике в пеньковых прядениках вместо сапог, а мастера, стоявшие у молота или у прокатных станов, — в кожаных передниках, «защитках». У каждого на руке болталась пара кожаных вачег, без которых и к холодному железу не подступишься.
Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: «Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка:
сама ты большая,
сама маленькая…» Да и как было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у
них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство или смута какая, — мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы?
На полатях лежал Заболотский инок Кирилл, который частенько завертывал в Таисьину избушку.
Он наизусть знал всю церковную службу и наводил на ребят своею подавляющею ученостью панический страх.
Сама Таисья возилась около печки с своим бабьим делом и только для острастки появлялась из-за занавески с лестовкой в руках.
Кто-то и говорил Таисье, что кержаки грозятся за что-то на мочеганина, а потом она
сама видела, как
его до полусмерти избили на пристани нынешним летом.
«Ох, уж только и бабы эти
самые, нет на
них погибели! — благочестиво размышлял
он, закрывая глаза.
— Я
сама повезу… Давно не видалась со скитскими-то, пожалуй, и соскучилась, а
оно уж за попутьем, — совершенно спокойно, таким же деловым тоном ответила Таисья. — Убивается больно девка-то, так оземь головой и бьется.
— А
он, Макарко-то, ведь здесь! — сообщила Парасковья, работая вехтем над
самым большим дегтяным пятном.