Неточные совпадения
— Да я
кому говорю, старый черт? — озлилась Домнушка, всей полною грудью вылезая из окна, так
что где-то треснул сарафан или рубашка. — Вот ужо встанет Петр Елисеич, так я ему сейчас побегу жаловаться…
Домнушка знала,
что Катря в сарайной и точит там лясы с казачком Тишкой, — каждое утро так-то с жиру бесятся… И нашла с
кем время терять: Тишке никак пятнадцатый год только в доходе. Глупая эта Катря, а тут еще барышня пристает: куда ушла… Вон и Семка скалит зубы: тоже на Катрю заглядывается, пес, да только опасится. У Домнушки в голове зашевелилось много своих бабьих расчетов, и она машинально совала приготовленную говядину по горшкам, вытаскивала чугун с кипятком и вообще управлялась за четверых.
Петр Елисеич хотел сказать еще что-то, но круто повернулся на каблуках, махнул платком и, взяв Сидора Карпыча за руку, потащил его из сарайной. Он даже ни с
кем не простился, о
чем вспомнил только на лестнице.
— Ничего, не мытьем, так катаньем можно донять, — поддерживал Овсянников своего приятеля Чебакова. — Ведь как расхорохорился, проклятый француз!.. Велика корысть,
что завтра все вольные будем: тот же Лука Назарыч возьмет да со службы и прогонит…
Кому воля, а
кому и хуже неволи придется.
—
Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет. А это
кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
О воле точно боялись говорить, —
кто знает,
что еще будет? — а старики грустно вздыхали: может, и хуже будет.
— А
кто в гору полезет? — не унимался Самоварник, накренивая новенький картуз на одно ухо. — Ха-ха!.. Вот оно в
чем дело-то, родимые мои… Так, Дорох?
Около Самоварника собралась целая толпа,
что его еще больше ободрило.
Что же, пустой он человек, а все-таки и пустой человек может хорошим словом обмолвиться.
Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже ругал неизвестно
кого.
— Родимый мой, а?.. Какое я тебе слово скажу, а?..
Кто Устюжанинову робить на фабрике будет, а?.. Родимый мой, а еще
что я тебе скажу, а?..
— Вот
что, Никитич, родимый мой, скажу я тебе одно словечко, — перебил мальчика Самоварник. — Смотрю я на фабрику нашу, родимый мой, и раскидываю своим умом так:
кто теперь Устюжанинову робить на ней будет, а? Тоже вот и медный рудник взять: вся Пеньковка расползется, как тараканы из лукошка.
Теперь запричитала Лукерья и бросилась в свою заднюю избу, где на полу спали двое маленьких ребятишек. Накинув на плечи пониток, она вернулась, чтобы расспросить старика,
что и как случилось, но Коваль уже спал на лавке и, как бабы ни тормошили его, только мычал. Старая Ганна не знала, о
ком теперь сокрушаться: о просватанной Федорке или о посаженном в машинную Терешке.
Ключевляне доверялись ему на основании принципа,
что если уж
кто убережет, так, конечно, сам вор.
— Ты
чего молчишь, как пень? — накинулась она на Илюшку. —
Кому говорят-то?.. Недавно оглох, так не можешь ответить матери-то?
— А наши-то тулянки
чего придумали, — трещала участливо Домнушка. — С ног сбились, всё про свой хлеб толкуют. И всё старухи… С заводу хотят уезжать куда-то в орду, где земля дешевая. Право… У самих зубов нет, а своего хлеба захотели, старые… И хохлушек туда же подманивают, а доведись до дела, так на снохах и поедут. Удумали!.. Воля вышла, вот все и зашевелились:
кто куда, — объясняла Домнушка. — Старики-то так и поднялись, особенно в нашем Туляцком конце.
— Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно,
кому до
чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость.
— Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем. А только ты все-таки скажи мне, как это будет-то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля,
кто, значит,
чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это самое на нас: выйдет нам земля али нет?
— Ну, не буду, не буду!.. Конечно, строгость необходима, особенно с детьми… Вот у тебя дочь, у меня сын, а еще
кто знает,
чем они утешат родителей-то на старости лет.
— Точно из бани вырвался, — рассказывал Петр Елисеич, не слушая хозяина. — Так и напирает… Еще этот Мосей навязался. Главное,
что обидно: не верят ни одному моему слову, точно я их продал
кому. Не верят и в то же время выпытывают. Одна мука.
— Ну,
что там:
кто унес круг? — с нетерпением спрашивал Груздев, когда Петр Елисеич вернулся. — Макар Горбатый?.. Не может быть!..
— Ну ее, ногу: заживет… А я все думаю про этого Кирилла, который говорил давеча о знамениях.
Что это, по-твоему, значит: «и разбойник придет с умиренною душой»? Про
кого это он закинул?
— Уж тебя, старик, не сглазил ли
кто? — спрашивала старая Палагея. — Чего-то больно туманный ходишь…
Тулянки не очень-то жаловали ленивых хохлушек, да уж дело такое,
что разбирать не приходилось,
кто и
чего стоит.
Должность лесообъездчика считалась доходной, и охотников нашлось бы много, тем более
что сейчас им назначено было жалованье — с лошадью пятнадцать рублей в месяц. Это хоть
кому лестно, да и работа не тяжелая.
Чуть
что приключится с
кем, сейчас к Таисье, у которой для всякого находилось ласковое и участливое словечко.
Кто-то и говорил Таисье,
что кержаки грозятся за что-то на мочеганина, а потом она сама видела, как его до полусмерти избили на пристани нынешним летом.
Пока он не трогает ее, а все-таки
кто его знает,
что у него на уме.
— Вот ты и осудил меня, а как в писании сказано: «Ты
кто еси судий чуждему рабу: своему господеви стоишь или падаешь…» Так-то, родимые мои! Осудить-то легко, а того вы не подумали,
что к мирянину приставлен всего один бес, к попу — семь бесов, а к чернецу — все четырнадцать. Согрели бы вы меня лучше водочкой,
чем непутевые речи заводить про наше иноческое житие.
Домнушка была огорчена, хотя никто не знал,
кто и
чем мог ее обидеть.
— Так-то оно так, а
кто твой проект читать будет? Лука Назарыч… Крепостное право изничтожили, это ты правильно говоришь, а Лука Назарыч остался… Старухи так говорят: щука-то умерла, а зубы остались… Смотри, как бы тебе благодарность из Мурмоса кожей наоборот не вышла. Один Овсянников
чего стоит… Они попрежнему гнут, чтобы вольного-то мужика в оглобли завести, а ты дровосушек да кричных мастеров здесь жалеешь. А главная причина. Лука Назарыч обидится.
— А
кто его любит? Самое поганое дело… Целовальники, и те все разбежались бы, если бы ихняя воля. А только дело верное, поэтому за него и держимся… Ты думаешь, я много на караване заводском наживу? Иной год и из кармана уплывет, а кабаками и раскроюсь. Ежели бог пошлет счастки в Мурмосе, тогда и кабаки побоку… Тоже выходит причина, чтобы не оставаться на Самосадке. Куда ни кинь, везде выходит,
что уезжать.
—
Чего же еще нужно? Я не хочу навязываться с своими услугами. Да, я в этом случае горд… У Луки Назарыча давно намечен и преемник мне: Палач… Вот
что обидно, Самойло Евтихыч! Назначь
кого угодно другого, я ушел бы с спокойным сердцем… А то Палач!
— А
что же, околевать ему, мальчонке, по-твоему?..
Что кержак,
что мочеганин — для меня все единственно… Вон Илюшка Рачитель, да он
кого угодно за пояс заткнет! Обстоятельный человек будет…
— А за
кого я в службе-то отдувался, этого тебе родитель-то не обсказывал? Весьма даже напрасно… Теперь
что же, по-твоему-то, я по миру должен идти, по заугольям шататься? Нет, я к этому не подвержен… Ежели што, так пусть мир нас рассудит, а покедова я и так с женой поживу.
— Конешно, родителей укорять не приходится, — тянет солдат, не обращаясь собственно ни к
кому. — Бог за это накажет… А только на моих памятях это было, Татьяна Ивановна, как вы весь наш дом горбом воротили. За то вас и в дом к нам взяли из бедной семьи, как лошадь двужильная бывает. Да-с…
Что же, бог труды любит, даже это и по нашей солдатской части, а потрудится человек — его и поберечь надо. Скотину, и ту жалеют… Так я говорю, Макар?
— Это не резон, милый ты мой… Прохарчишься, и все тут. Да… А ты лучше, знаешь,
что сделай… Отдавай мне деньги-то, я их оберну раза три-четыре в год, а процент пополам. Глядишь, и набежит тысчонка-другая. На Самосадке-то не прожить… Я для тебя говорю, а ты подумай хорошенько. Мне-то все равно, тебе платить или
кому другому.
До Петрова дня оставались еще целые сутки, а на росстани народ уже набирался. Это были все дальние богомольцы, из глухих раскольничьих углов и дальних мест. К о. Спиридонию шли благочестивые люди даже из Екатеринбурга и Златоуста, шли целыми неделями. Ключевляне и самосадчане приходили последними, потому
что не боялись опоздать. Это было на руку матери Енафе: она побаивалась за свою Аглаиду… Не вышло бы
чего от ключевлян, когда узнают ее. Пока мать Енафа мало с
кем говорила, хотя ее и знали почти все.
— А вот и пойдет… Заводская косточка, не утерпит: только помани. А
что касаемо обиды, так опять свои люди и счеты свои… Еще в силе человек, без дела сидеть обидно, а главное — свое ведь кровное заводское-то дело! Пошлют
кого другого — хуже будет… Сам поеду к Петру Елисеичу и буду слезно просить. А уж я-то за ним — как таракан за печкой.
— Да я… ах, боже мой, этово-тово!.. — бормотал Тит, не зная,
кому отвечать. — Неужели же я себе-то ворог? Ну, этово-тово, ошибочка маленькая вышла… неустойка… А вы
чего горло-то дерете, дайте слово сказать.
— А
кто же их утешит, этих старушек? — просто ответил о. Сергей. — Ведь у них никого не осталось, решительно никого и ничего, кроме церкви… Молодые, сильные и счастливые люди поэтому и забывают церковь,
что увлекаются жизнью и ее радостями, а когда придет настоящее горе, тяжелые утраты и вообще испытания, тогда и они вернутся к церкви.