Неточные совпадения
— Да я же
тебе говорю, что ничего не знаю, как и все другие. Никто ничего не знает, а потом видно будет.
— Отчего же
ты мне прямо не сказал, что у вас Мосей смутьянит? — накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. — Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно… Что вам
говорил Мосей про волю?
— Ничего, слава богу… Ногами все скудается, да поясницу к ненастью ломит. И то оказать: старо уж место. Наказывала больно кланяться
тебе…
Говорит: хоть он и табашник и бритоус, а все-таки кланяйся. Моя,
говорит, кровь, обо всех матерьнее сердце болит.
— Да так… Денег,
говорят, у
тебя очень много, Самойло Евтихыч, так вот и любопытно поглядеть на богатого человека.
Знакомый человек, хлеб-соль водили, — ну, я ему и
говорю: «Сидор Карпыч, теперь
ты будешь бумаги в правление носить», а он мне: «Не хочу!» Я его посадил на три дня в темную, а он свое: «Не хочу!» Что же было мне с ним делать?
— А
ты неладно, Дорох… нет, неладно! Теперь надо так
говорить, этово-тово, што всякой о своей голове промышляй… верно. За барином жили — барин промышлял, а теперь сам доходи… Вот оно куда пошло!.. Теперь вот у меня пять сынов — пять забот.
— Нет,
ты постой, Дорох… Теперь мы так с
тобой, этово-тово, будем
говорить. Есть у меня сын Павел?
— Есть,
говорю, сын у меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у
тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?
— Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине
тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. — Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так я
говорю, Морок?
— Ах
ты, француз, француз!.. —
говорил исправник, хлопая Петра Елисеича по плечу. — Ну-ка, расскажи, как
ты с французским королем в Париже обедал?
— Старые, дряхлые, никому не нужные… — шептал он, сдерживая глухие рыдания. — Поздно наша воля пришла, Сидор Карпыч. Ведь
ты понимаешь, что я
говорю?
— Я?.. Верно
тебе говорю… Ну, прихожу к тетке, она меня сейчас давай чаем угощать, а сама в матерчатом платье ходит… Шалевый платок ей подарил Палач на пасхе, да Козловы ботинки, да шкатунку. Вот
тебе и приказчица!
—
Ты чего молчишь, как пень? — накинулась она на Илюшку. — Кому говорят-то?.. Недавно оглох, так не можешь ответить матери-то?
— Встань, Дуня… — ласково
говорил Груздев, поднимая ревевшую неладом бабу. — Золотые у
тебя руки, кабы вон не твой-то сахар…
— Мать, опомнись, что
ты говоришь? — застонал Мухин, хватаясь за голову. — Неужели
тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!.. Мне так тяжело было идти к
тебе, а
ты опять за старое… Мать, бог нас рассудит!
— Будет вам грешить-то, — умоляла начетчица, схватив обоих за руки. — Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли… Баушка, слышишь, перестань:
тебе я
говорю?
— Пойдем теперь за стол, так гость будешь, —
говорила старуха, поднимаясь с лавки. — Таисьюшка, уж
ты похлопочи, а наша-то Дарья не сумеет ничего сделать. Простая баба, не с кого и взыскивать…
— Верно
тебе говорим: лесообъездчик Макар да Терешка-казак. Вишь, пьяные едут, бороться хотят. Только самосадские уполощут их: вровень с землей сделают.
— Перестань
ты морочить-то, а
говори по-людски! — оборвал его Груздев и, указав на него Мухину, прибавил: — Вот этакие смиренные иноки разъезжают теперь по заводам и смутьянят…
— Ступай, жалься матери-то, разбойник! — спокойно
говорила Таисья, с необыкновенною ловкостью трепля Васю за уши, так что его кудрявая голова болталась и стучала о пол. — Ступай, жалься… Я
тебя еще выдеру. Погоди, пес!..
— Пойдемте, деушки, на балкон, круг смотреть, —
говорила Таисья, подхватывая девочек за руки. — Перестань, Оленка, хныкать… Ужо накормлю и
тебя на куфне.
— Теперь, этово-тово, ежели рассудить, какая здесь земля, старички? —
говорил Тит. — Тут
тебе покос, а тут гора… камень… Только вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше — народу больше, а, этово-тово, в земле будет умаление. Это я насчет покосу, старички…
— То-то вот, старички… А оно, этово-тово, нужно
тебе хлеб, сейчас ступай на базар и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать… Пуд муки аржаной купил, полтины и нет в кармане, а ее еще добыть надо. Другое прочее — крупы, говядину, все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят… так я
говорю?
— Да я ж тоби
говорю… Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так и другие бабы… Э, плевать! А то я мовчу, сват, как мы с
тобой будем: посватались, а може жених с невестой и разъедутся. Так-то…
— Тятька беспременно даст… Своя нужда дома вплоть до крыши, так и чужую пожалеет. Это завсегда так, Наташенька… Ужо
поговорю с тятькой. Трудно
тебе, горюшке, одной-то весь покос воротить… хоть бы немудренького мужичонка вам.
— Это
ты верно, батюшко: истварились наши бабы, набаловались и парни тоже… От этого самого и и орду уходим, —
говорил Тит. — Верное твое слово.
— Ну,
ты, француз, везде бывал и всякие порядки видывал, —
говорил он с обычною своею грубостью, — на устюжаниновские денежки выучился… Ну, теперь и помогай. Ежели с крепостными нужно было строго, так с вольными-то вдвое строже. Главное, не надо им поддаваться… Лучше заводы остановить.
Даже Груздев, завертывавший иногда к Таисье «с поклончиком», оглядывал любовно ее сиротскую тесноту и смешком
говорил: «Кошачье
тебе житье, Таисья…
—
Ты чего путаешь-то слово божие, родимый мой? —
говорила она, и лестовка свистела в воздухе.
— К
тебе, матушка, пришла… — шепотом ответила Аграфена; она училась тоже у Таисьи и поэтому величала ее матушкой. — До смерти надо
поговорить с
тобой.
— Я
тебе говорю: лучше будет… Неровен час, родимый мой, кабы не попритчилось чего, а дома-то оно спокойнее. Да и жена
тебя дожидается… Славная она баба, а
ты вот пируешь. Поезжай,
говорю…
Несет его через горы высокие, несет через реки быстрые, через леса дремучие, принесла к избушке и
говорит: „Я
тебя съем, петушок“».
— Ишь дошлая!.. А все-таки
ты дура, Аграфена: на Талый-то мы приедем к утру, а там мочегане робят: днем-то и
тебя и меня узнают.
Говорю: лошадь пристала…
— Да ведь
ты сам же хвалил все время орду, этово-тово, — накинулся на него Тит, — а теперь другое
говоришь…
— А чого ж я буду
говорить, сват? — упирался Коваль. — Лучше ж послухаем твои викрутасы, бо
ты кашу заварил… А ну, сват, тоби попереду
говорить, а мы послухаем, що из того выйде.
— Не поеду,
говорю…
Ты меня не спрашивал, когда наклался уезжать, а я не согласен.
— Перестань
ты думать-то напрасно, — уговаривала ее Аннушка где-нибудь в уголке, когда они отдыхали. — Думай не думай, а наша женская часть всем одна. Вон Аграфена Гущина из какой семьи-то была, а и то свихнулась. Нас с
тобой и бог простит… Намедни мне машинист Кузьмич што
говорил про
тебя: «Славная, грит, эта Наташка». Так и сказал. Славный парень, одно слово: чистяк. В праздник с тросточкой по базару ходит, шляпа на ём пуховая…
— Так уж
ты поговори, Аннушка, с Кузьмичом-то…
— О чем мы с
тобой говорили в прошлый раз?
— Хоть бы
ты, Таисьюшка, когда заглянула, — пеняла Анфиса Егоровна. — Все же женский глаз, а то смотреть-то тошнехонько. И та постыдилась бы чужого-то человека… Величка ли девочка, а тут… ох, и говорить-то так нехорошо!..
— Так-то оно так, а кто твой проект читать будет? Лука Назарыч… Крепостное право изничтожили, это
ты правильно
говоришь, а Лука Назарыч остался… Старухи так
говорят: щука-то умерла, а зубы остались… Смотри, как бы
тебе благодарность из Мурмоса кожей наоборот не вышла. Один Овсянников чего стоит… Они попрежнему гнут, чтобы вольного-то мужика в оглобли завести, а
ты дровосушек да кричных мастеров здесь жалеешь. А главная причина. Лука Назарыч обидится.
— А ведь
ты верно
говоришь, — согласился обескураженный Петр Елисеич. — Как это мне самому-то в голову не пришло? А впрочем, пусть их думают, что хотят… Я сказал только то, что должен был сказать. Всю жизнь я молчал, Самойло Евтихыч, а тут прорвало… Ну, да теперь уж нечего толковать: дело сделано. И я не жалею.
— Эге!.. А
ты не
говори, що
тебе жинка колотила… Больно дерется, проклятуща.
— Верно
тебе говорю, родимый мой: избу насупротив
тебя в Туляцком конце купил.
— Ежели еще раз поведешь Феклисту на фабрику, —
говорил Морок, — так я
тебя за ноги прямо в бучило спущу…
— Ну, это все равно, по-моему: кто ни поп, тот и батька… Эх,
говорил я
тебе тогда… Помнишь? Все это твой проект.
— Да
ты говоришь только о себе сейчас, а как подумаешь, так около себя и других найдешь, о которых тоже нужно подумать. Это уж всегда так… Обидно, несправедливо, а других-то и пожалеешь. Фабрику свою пожалеешь!..
— Бог с
тобой, Петр Елисеич, — пристыженно
говорил Никитич, держа шляпу в руках. — Напрасно
ты меня обидел.
—
Ты слышала, о чем мы
говорили вчера за ужином? — спросил он.
— Это не наше дело… — заговорил он после неприятной паузы. — Да и
тебе пора спать.
Ты вот бегаешь постоянно в кухню и слушаешь все, что там
говорят. Знаешь, что я этого не люблю. В кухне болтают разные глупости, а
ты их повторяешь.