Неточные совпадения
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем
ты говоришь? разве
ты не знаешь?»
—
Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не раз
говорила себе.
— Как же
ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так! я вижу: новая фаза.
— Да где ж увидимся? Ведь мне очень, очень нужно
поговорить с
тобою, — сказал Левин.
— Да ничего, — отвечал Облонский. Мы
поговорим. Да
ты зачем собственно приехал?
— Что
ты говоришь? — с ужасом вскрикнул Левин. — Почем
ты знаешь?
— Еще бы! Что ни
говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай
ты нам, братец
ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп с кореньями….
— Да нехорошо. Ну, да я о себе не хочу
говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так
ты зачем же приехал в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
— Догадываюсь, но не могу начать
говорить об этом. Уж поэтому
ты можешь видеть, верно или не верно я догадываюсь, — сказал Степан Аркадьич, с тонкою улыбкой глядя на Левина.
— Но
ты не ошибаешься?
Ты знаешь, о чем мы
говорим? — проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. —
Ты думаешь, что это возможно?
— Нет,
ты постой, постой, — сказал он. —
Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не
говорил об этом. И ни с кем я не могу
говорить об этом, как с
тобою. Ведь вот мы с
тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что
ты меня любишь и понимаешь, и от этого я
тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Я
тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я
тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Так, что она мало того что любит
тебя, — она
говорит, что Кити будет твоею женой непременно.
— Еще слово: во всяком случае, советую решить вопрос скорее. Нынче не советую
говорить, — сказал Степан Аркадьич. — Поезжай завтра утром, классически, делать предложение, и да благословит
тебя Бог…
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я
говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам.
Ты пауков боишься, а я этих гадин.
Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
— Хорошо
тебе так
говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать,
ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а
ты полн жизни.
Ты не успеешь оглянуться, как
ты уже чувствуешь, что
ты не можешь любить любовью жену, как бы
ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и
ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
Старый князь иногда
ты, иногда вы
говорил Левину. Он обнял Левина и,
говоря с ним, не замечал Вронского, который встал и спокойно дожидался, когда князь обратится к нему.
— Не правда ли, очень мила? — сказала графиня про Каренину. — Ее муж со мною посадил, и я очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а
ты,
говорят… vous filez le parfait amour. Tant mieux, mon cher, tant mieux. [у
тебя всё еще тянется идеальная любовь. Тем лучше, мой милый, тем лучше.]
— Да? — тихо сказала Анна. — Ну, теперь давай
говорить о
тебе, — прибавила она, встряхивая головой, как будто хотела физически отогнать что-то лишнее и мешавшее ей. — Давай
говорить о твоих делах. Я получила твое письмо и вот приехала.
— Долли, голубчик, он
говорил мне, но я от
тебя хочу слышать, скажи мне всё.
— Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя
тебя… да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал
тебе больно, убил
тебя. «Нет, нет, она не простит», всё
говорит он.
Они, верно,
говорили между собою обо мне или, еще хуже, умалчивали, —
ты понимаешь?
Когда он
говорил мне, признаюсь
тебе, я не понимала еще всего ужаса твоего положения.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко было, но,
поговорив с
тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу
тебе сказать, как жаль
тебя!
— Я больше
тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это.
Ты говоришь, что он с ней
говорил об
тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в
тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о
тебе, и какая поэзия и высота была
ты для него, и я знаю, что чем больше он с
тобой жил, тем выше
ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина».
Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она
говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я
тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что
ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена
говорила с ним, называя его «
ты», чего прежде не было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже не было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
— Я
тебе говорю, что я сплю везде и всегда как сурок.
— Знаю, как
ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она
говорила это.
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, — и он дернулся шеей,
говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот,
ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что
ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
Николай Левин продолжал
говорить: —
Ты знаешь, что капитал давит работника, — работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так, что сколько бы они ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения.
— Нет, да к чему
ты говорить о Сергей Иваныче? — проговорил улыбаясь Левин.
— Сергей Иваныч? А вот к чему! — вдруг при имени Сергея Ивановича вскрикнул Николай Левин, — вот к чему… Да что
говорить? Только одно… Для чего
ты приехал ко мне?
Ты презираешь это, и прекрасно, и ступай с Богом, ступай! — кричал он, вставая со стула, — и ступай, и ступай!
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом
ты мне
говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
— А не хотите
говорить, как хотите. Только нечего
тебе с ней
говорить. Она девка, а
ты барин, — проговорил он, подергиваясь шеей.
— Да, но, как ни
говори,
ты должен выбрать между мною и им, — сказал он, робко глядя в глаза брату. Эта робость тронула Константина.
Все эти следы его жизни как будто охватили его и
говорили ему: «нет,
ты не уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно
тебе».
— Не
говори этого, Долли. Я ничего не сделала и не могла сделать. Я часто удивляюсь, зачем люди сговорились портить меня. Что я сделала и что могла сделать? У
тебя в сердце нашлось столько любви, чтобы простить…
— Да, Стива мне
говорил, что
ты с ним танцовала мазурку и что он…
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть
тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так
говорил.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен
тебя огорчить… не скучал о
тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о
тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать,
ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Я рад, что всё кончилось благополучно и что
ты приехала? — продолжал он. — Ну, что
говорят там про новое положение, которое я провел в совете?
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а
ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она
говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
— Ну, будет, будет! И
тебе тяжело, я знаю. Что делать? Беды большой нет. Бог милостив… благодарствуй… —
говорил он, уже сам не зная, что
говорит, и отвечая на мокрый поцелуй княгини, который он почувствовал на своей руке, и вышел из комнаты.
— Я теперь уеду и засяду дома, и
тебе нельзя будет ко мне, — сказала Дарья Александровна, садясь подле нее. — Мне хочется
поговорить с
тобой.
— Да кто же
тебе это сказал? Никто этого не
говорил. Я уверена, что он был влюблен в
тебя и остался влюблен, но…
— Что, что
ты хочешь мне дать почувствовать, что? —
говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви к нему? И это мне
говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не хочу я этих сожалений и притворств!
— У меня нет никакого горя, —
говорила она успокоившись, — но
ты можешь ли понять, что мне всё стало гадко, противно, грубо, и прежде всего я сама.
Ты не можешь себе представить, какие у меня гадкие мысли обо всем.
— Анна, мне нужно
поговорить с
тобой.