Неточные совпадения
— Нет, видно, не
вышлют… — решил Зотушка, когда Михалко не торопясь
выпил два стакана чаю и поднялся из-за стола. — Вот тебе и утка с квасом!..
Татьяна Власьевна недосказала конца фразы, хотя все хорошо поняли, что она хотела сказать: «Погоди, вот
выйдешь замуж-то, так не до смеху
будет…
Теперь взять хоть Настю Шабалину —
вышла за сарапульского купца; Груня Пятова в Москву
вышла; у Савиных дочь
была замужем за рыбинским купцом, да умерла, сердечная, третий годок пойдет с зимнего Николы.
Так они и зажили, а на мужа точно слепота какая нашла: души не чает в Поликарпе Семеныче; а Поликарп Семеныч, когда Татьяна Власьевна растужится да расплачется, все одно приговаривает: «Милушка моя, не согрешишь — не спасешься, а
было бы после в чем каяться!» Никогда не любившая своего старого мужа, за которого
вышла по родительскому приказанию, Татьяна Власьевна теперь отдалась новому чувству со всем жаром проснувшейся первой любви.
В это время ей всего
было еще тридцать лет, и она, как одна из первых красавиц, могла
выйти замуж во второй раз; но мысли Татьяны Власьевны тяготели к другому идеалу — ей хотелось искупить грех юности настоящим подвигом, а прежде всего поднять детей на ноги.
Старший, Гордей,
был вылитый отец — строгий, обстоятельный, деляга; второй, Зотей, являлся полной противоположностью, и как Татьяна Власьевна ни строжила его, ни началила — из Зотея ничего не
вышло, а под конец он начал крепко «зашибать водкой», так что пришлось на него совсем махнуть рукой.
Он
выходил в Гнилой переулок, как мы уже знаем из предыдущего, и от брагинского дома до него
было рукой подать.
У Колобовых
были две дочери, кроме Ариши, и обе
вышли за купцов в Нижний; у Савиных, кроме Дуни,
была дочь за рыбинским купцом-миллионером; Груня Пятова в Москву
вышла, Настя Шабалина в Сарапуль…
«Батюшко говорил», «батюшко велел», «батюшко наказывал» — это
было своего рода законом для всего брагинского дома, а Гордей Евстратыч резюмировал все это одной фразой: «Поколь жив, из батюшкиной воли не
выйду».
А между тем у Гордея Евстратыча из этого заурядного проявления вседневной жизни составлялась настоящая церемония: во-первых, девка Маланья
была обязана подавать самовар из секунды в секунду в известное время — утром в шесть часов и вечером в пять; во-вторых, все члены семьи должны
были собираться за чайным столом; в-третьих, каждый
пил из своей чашки, а Гордей Евстратыч из батюшкова стакана; в-четвертых, порядок разливания чая, количество выпитых чашек, смотря по временам года и по значениям постных или скоромных дней, крепость и температура чая — все
было раз и навсегда установлено, и никто не смел
выходить из батюшкова устава.
Маркушка
был фаталист и философ, вероятно, потому, что жизнь его являлась чем-то вроде философского опыта на тему, что
выйдет из того, если человека поставить в самые невозможные условия существования.
Зотушка только покачал своей птичьей головкой от умиления, — он
был совсем пьян и точно плыл в каком-то блаженном тумане. Везде
было по колено море. Теперь он не боялся больше ни грозной старухи, ни братца. «Наплевать… на все наплевать, — шептал он, делая такое движение руками, точно хотел вспорхнуть со стула. — Золото, жилка… плевать!.. Кругом шестнадцать
вышло, вот тебе и жилка… Ха-ха!.. А старуха-то, старуха-то как похаживает!» Закрыв рот ладонью, Зотушка хихикал с злорадством идиота.
Дело
было дрянь, как его ни поверни, и Татьяна Власьевна напрасно ломала свою голову, чтобы
выйти из затруднения, то
есть помириться с родней, не умаляя своей чести.
Марфа Петровна видела, как приехала Алена Евстратьевна, и все поняла без объяснений: случай
вышел не в руку; ну да все под Богом ходим, не век же
будет жить в Белоглинском эта гордячка.
Гордей Евстратыч ринулся
было на брата с кулаками, но Татьяна Власьевна опять удержала его, и он заскрежетал зубами от бессильного гнева. Когда Зотушка
вышел, Татьяна Власьевна тихо заплакала, а Гордей Евстратыч долго бегал по своей горнице и кричал на мать...
Зотушка, когда
вышел из братцевой горницы, побрел к себе в флигелек, собрал маленькую котомочку, положил в нее медный складень — матушкино благословение — и с этой ношей, помолившись в последний раз в батюшкином дому,
вышел на улицу. Дело
было под вечер. Навстречу Зотушке попалось несколько знакомых мастеровых, потом о. Крискент, отправлявшийся на своей пегой лошадке давать молитву младенцу.
— Ничего, мамочка. Все дело поправим. Что за беда, что девка задумываться стала! Жениха просит, и только. Найдем, не беспокойся. Не чета Алешке-то Пазухину… У меня
есть уж один на примете. А что относительно Зотушки, так это даже лучше, что он догадался уйти от вас. В прежней-то темноте
будет жить, мамынька, а в богатом дому как показать этакое чучело?.. Вам, обнаковенно, Зотушка сын, а другим-то он дурак не дурак, а сроду так. Только один срам от него и
выходит братцу Гордею Евстратычу.
Для воодушевления он несколько раз пробовал
было затянуть: «Твоя победительная десница», но ничего не
выходило, и он неровно начинал шагать по зале, поправляя ногами ковры и пробуя произвести некоторую симметрию в цветочных горшках.
— Феня,
выходи за меня замуж… все
будет по-твоему… — глухо прошептал он, делая шаг к ней.
Эта внутренняя работа смущалась особенно тем фактом, что в среде знакомых
было несколько таких неравных браков и никто не находил в этом чего-нибудь нехорошего: про специально раскольничий мир, державшийся старозаветных уставов, и говорить нечего — там сплошь и рядом шестнадцатилетние девушки
выходили за шестидесятилетних стариков.
Однажды под вечер, когда Татьяна Власьевна в постели
пила чай, а Нюша сидела около нее на низенькой скамеечке, в комнату вошел Гордей Евстратыч. Взглянув на лицо сына, старуха выпустила из рук блюдечко и облилась горячим чаем; она почувствовала разом, что «милушка» не с добром к ней пришел. И вид у него
был какой-то такой совсем особенный… Во время болезни Гордей Евстратыч заходил проведать больную мать раза два, и то на минуту. Нюша догадалась, что она здесь лишняя, и
вышла.
— Без вспрысков какой же дом? — говорил Шабалин. — Вон я строил свой, так, может, не одну бочку с своими благоприятелями рó
спил. Зато крепко
вышло.
Говорили о новом доме и его отделке; высчитывали его стоимость, кричали, спорили, — одним словом, обед
вышел как все парадные обеды: все
было форменно.
Оказалось, что хотя Владимир Петрович и не
был привержен к старой вере, но
выходило как-то так, что Татьяна Власьевна осталась при своей прежней догадке.
Дом
вышел громадный, даже больше шабалинского, и Гордей Евстратыч думал только о том, как его достроить: против сметы везде
выходили лишние расходы, так что вместо пятнадцати тысяч, как первоначально
было ассигновано, впору
было управляться двадцатью.
— Уж как быть-то, голубушка, такое наше женское дело, — успокаивала она невестку, — теперь вот у нас мир да благодать, а ежели поднять все сызнова — упаси Владычица! Тихостью-то больше возьмешь с мужем всегда, а вздорить-то, он всегда вздор
будет… подурит-подурит Михалко и одумается. С этим Володькой теперь связался — от него вся и причина
выходит…
Положение
выходило самое критическое; выбросить адвокату последние десять тысяч — значит живьем отдать себя, потому что, черт его знает, Головинский, может
быть, там еще надавал векселей невесть сколько, а если не заплатить, тогда опишут лавку и дом и объявят банкротом.
— Вот только нам с этим укционом развязаться, — говорил Гордей Евстратыч в своей семье, — а там мы по-свойски расправимся с этими негодницами… На все закон
есть, и каждый человек должен закону покориться: теперь я банкрут — ну, меня с укциону пустят; ты
вышла замуж — тебя к мужу приведут. Потому везде закон, и супротив закону ничего не поделаешь… Разве это порядок от законных мужей бегать? Не-ет, мы их добудем и по-свойски разделаемся…
Татьяна Власьевна рассчитывала так, что молодые сейчас после свадьбы уедут в Верхотурье и она устроится в своем доме по-новому и первым делом пустит квартирантов. Все-таки расстановочка
будет. Но
вышло иначе. Алена Евстратьевна действительно уехала, а Павел Митрич остался и на время нанял те комнаты, где жил раньше Гордей Евстратыч.