Неточные совпадения
— Экипаж на житный двор, а лошадей в конюшню! Тройку рабочих пусть выведут пока из стойл и поставят под сараем, к решетке. Они смирны, им
ничего не сделается. А мы пойдемте в комнаты, — обратилась она к ожидавшим ее девушкам и, взяв за руки Лизу и Женни, повела их на крыльцо. — Ах, и забыла совсем! —
сказала игуменья, остановясь на верхней ступеньке. — Никитушка! винца ведь
не пьешь, кажется?
— Как тебе
сказать, мой друг? Ни да ни нет тебе
не отвечу. То, слышу, бранятся, жалуются друг на друга, то мирятся.
Ничего не разберу. Второй год замужем, а комедий настроила столько, что другая в двадцать лет
не успеет.
— Кто ж это вам
сказал, что здесь
ничего не делают?
Не угодно ли присмотреться самой-то тебе поближе. Может быть, здесь еще более работают, чем где-нибудь. У нас каждая почти одним своим трудом живет.
— Что, мол, пожар, что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли,
сказали, что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли —
ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Вот твой колыбельный уголочек, Женичка, —
сказал Гловацкий, введя дочь в эту комнату. — Здесь стояла твоя колыбелька, а материна кровать вот тут, где и теперь стоит. Я
ничего не трогал после покойницы, все думал: приедет Женя, тогда как сама хочет, — захочет, пусть изменяет по своему вкусу, а
не захочет, пусть оставит все по-материному.
— Полноте, Лизочка, — я отпущу с вами Женни, и
ничего не будет, ни слова никто
не скажет.
— Что ж делать! —
сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ Женни. — Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж
ничему не поможешь.
— И еще… —
сказала Лиза тихо и
не смотря на доктора, — еще…
не пейте, Розанов. Работайте над собой, и вы об этом
не пожалеете: все будет, все придет, и новая жизнь, и чистые заботы, и новое счастье. Я меньше вас живу, но удивляюсь, как это вы можете
не видеть
ничего впереди.
—
Ничего не понимает, вы хотите
сказать?
— Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то
скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его знаем, в этом роде
ничего похожего у него
не было.
— Ну, о то ж само и тут. А ты думаешь, что як воны що
скажут, так вже и бог зна що поробыться! Черт ма!
Ничего не буде з московьскими панычами. Як ту письню спивают у них: «Ножки тонки, бочка звонки, хвостик закорючкой». Хиба ты их за людей зважаешь? Хиба от цэ люди? Цэ крученые панычи, та и годи.
Искренно ответили только Арапов и Бычков, назвавшие себя прямо красными. Остальные, даже
не исключая Райнера, играли словами и выходили какими-то пестрыми. Неприкосновенную белизну сохранили одни феи, да еще Брюхачев с Белоярцевым
не солгали. Первый
ничего не ответил и целовал женину руку, а Белоярцев
сказал, что он в жизни понимает только одно прекрасное и никогда
не будет принадлежать ни к какой партии.
А как собственно феи
ничего не делали и даже
не умели
сказать, что бы такое именно, по их соображениям, следовало обществу начать делать, то Лиза, слушая в сотый раз их анафематство над девицей Бертольди, подумала: «Ну, это, однако, было бы
не совсем худо, если бы в числе прочей мелочи могли смести и вас». И Бертольди стала занимать Лизу. «Это совсем новый закал, должно быть, — думала она, — очень интересно бы посмотреть, что это такое».
Рассказывать о своем несчастии Полинька
не любила и уклонялась от всякого разговора, имеющего что-нибудь общее с ее судьбою. Поэтому, познакомясь с Розановым, она тщательно избегала всякой речи о его положении и
не говорила о себе
ничего никому, кроме Лизы, да и той
сказала только то, что мы слышали, что невольно сорвалось при первом свидании.
— Что, вы какого мнения о сих разговорах? — спрашивал Розанов Белоярцева; но всегда уклончивый Белоярцев отвечал, что он художник и вне сферы чистого художества его
ничто не занимает, — так с тем и отошел. Помада говорил, что «все это просто скотство»; косолапый маркиз делал ядовито-лукавые мины и изображал из себя крайнее внимание, а Полинька Калистратова
сказала, что «это, бог знает, что-то такое совсем неподобное».
— Смею-с, смею, Лизавета Егоровна, потому что вы поступаете с ним жестоко, бесчеловечно, гадко. Вы
ничего, таки ровно
ничего для него
не сделали;
скажу еще раз: вы его погубили.
И Розанов и Калистратова почти
ничего не говорили во всю дорогу. Только у своей калитки Калистратова, пожав руку Розанову,
сказала...
— Ну, да скряжничай
не скряжничай —
не отвертится. Мое слово олово. Я
сказал: вне брака более
ничего не будет, ни-ни-ни… А перевенчаемся — уж я ей это припомню, как скряжничать.
— Умывайтесь, —
сказала Полинька,
ничего не отвечая лакею.
— Слава богу, ему лучше, —
сказал Лизе Розанов. — Наблюдайте только, Лизавета Егоровна, чтобы он
не говорил и чтобы его
ничем не беспокоили. Лучше всего, — добавил он, — чтобы к нему
не пускали посетителей.
— Да, но мой муж все-таки
не будет отвечать, потому что он
ничего не знал? Я
скажу, что я… сожгла ее, изорвала…
Розанов
не нашелся
ничего сказать.