Неточные совпадения
—
Что вы,
что вы это, — закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и протянула руку
к только
что снятой шапке; но Лиза схватила ее за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже
не отказалась от этого удовольствия и, перегнув
к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «
К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками,
что никак
не хочется верить, будто есть люди, равнодушные
к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома,
что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
—
Что такое?
что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив
к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели,
не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
Исправнику лошадиную кладь закатил и сказал,
что если он завтра
не поедет, то я еду
к другому телу; бабу записал умершею от апоплексического удара, а фельдшеру дал записочку
к городничему, чтобы тот с ним позанялся; эскадронному командиру сказал: «убирайтесь, ваше благородие,
к черту, я ваших мошенничеств прикрывать
не намерен», и написал,
что следовало; волка посоветовал исправнику казнить по полевому военному положению, а от Ольги Александровны, взволнованной каретою немца Ицки Готлибовича Абрамзона, ушел
к вам чай пить.
Уйдите от нас, гадких и вредных людей, и пожалейте,
что мы еще,
к несчастию,
не самые гадкие люди своего просвещенного времени.
— А! видишь, я тебе, гадкая Женька, делаю визит первая.
Не говори,
что я аристократка, — ну, поцелуй меня еще, еще. Ангел ты мой! Как я о тебе соскучилась — сил моих
не было ждать, пока ты приедешь. У нас гостей полон дом, скука смертельная, просилась, просилась
к тебе —
не пускают. Папа приехал с поля, я села в его кабриолет покататься, да вот и прикатила
к тебе.
—
Что ж делать. Я только узнал о его несчастье и
не могу тронуться
к нему, ожидая с минуты на минуту непременного заседателя, с которым тотчас должен выехать.
— А как же! Он сюда за мною должен заехать: ведь искусанные волком
не ждут, а завтра
к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. —
Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
—
Что полно?
не нравится? Вот пожалуй-ка
к маменьке. Она как проснулась, так сейчас о тебе спросить изволила: видеть тебя желает.
— Ишь, у тебя волосы-то как разбрылялись, — бормотала старуха, поправляя пальцем свободной руки набежавшие у Лизы на лоб волосы. — Ты поди в свою комнату да поправься прежде, причешись, а потом и приходи
к родительнице, да
не фон-бароном, а покорно приди, чувствуя,
что ты мать обидела.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся
к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим,
что ты еще ребенок, многого
не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи,
что же ты за репутацию себе составишь? Да и
не себе одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то,
что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Нет; мы ходили
к ней с папой, да она нездорова
что ль-то была:
не приняла. Мы только были у Помады, навещали его. Хочешь, зайдем
к Помаде?
— Ты забудь, забудь, — говорила она сквозь слезы, — потому
что я… сама ничего
не помню,
что я делаю. Меня… так сильно… так сильно… так сильно оби… обидели. Возьми… возьми
к себе, друг мой! ангел мой хранитель… сох… сохрани меня.
А теперь, когда Абрамовна доложила Ольге Сергеевне,
что «барин хлопнули дверью и ушли
к себе», Ольга Сергеевна опасалась,
что Егор Николаевич
не изменит себе и до золотой свадьбы.
— Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или
не родным, да людям, которые понимали бы,
что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе
к добру-то и
к Богу.
—
К мужу отправить. Отрезанный ломоть
к хлебу
не пристает. Раз бы да другой увидала,
что нельзя глупить, так и обдумалась бы; она ведь
не дура. А то маменька с папенькой сами потворствуют, бабенка и дурит, а потом и в привычку войдет.
— Ну, ты сам можешь делать
что тебе угодно, а это прошу сделать от меня. А
не хочешь, я и сама пошлю на почту, — добавила она, протягивая руку
к лежащим деньгам.
— То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, — прибавила, смеясь, игуменья, —
что если Лизу будут обижать дома, то я ее
к себе в монастырь возьму.
Не смейся,
не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу,
что вы
не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю,
что к себе увезу.
Ты
не сердись,
что я
к тебе
не езжу!
Когда люди входили в дом Петра Лукича Гловацкого, они чувствовали,
что здесь живет совет и любовь, а когда эти люди знакомились с самими хозяевами, то уже они
не только чувствовали витающее здесь согласие, но как бы созерцали олицетворение этого совета и любви в старике и его жене. Теперь люди чувствовали то же самое, видя Петра Лукича с его дочерью. Женни, украшая собою тихую, предзакатную вечерню старика, умела всех приобщить
к своему чистому празднеству, ввести в свою безмятежную сферу.
Женни, точно, была рукодельница и штопала отцовские носки с бульшим удовольствием,
чем исправникова дочь вязала бисерные кошельки и подставки
к лампам и подсвечникам. Вообще она стала хозяйкой
не для блезиру, а взялась за дело плотно, без шума, без треска, тихо, но так солидно,
что и люди и старик-отец тотчас почувствовали,
что в доме есть настоящая хозяйка, которая все видит и обо всех помнит.
Все уездные любители церковного пения обыкновенно сходились в собор
к ранней обедне, ибо Никон Родионович всегда приходили помолиться за ранней, и тут пели певчие. Поздней обедни Никон Родионович
не любили и ядовито замечали,
что к поздней обедне только ходят приказничихи хвастаться, у кого новые башмаки есть.
Когда распочалась эта пора пробуждения, ясное дело,
что новые люди этой эпохи во всем рвались
к новому режиму, ибо
не видали возможности идти
к добру с лестью, ложью, ленью и всякою мерзостью.
В описываемую нами эпоху, когда ни одно из смешных и, конечно, скоропреходящих стремлений людей, лишенных серьезного смысла,
не проявлялось с нынешнею резкостью, когда общество слепо верило Белинскому, даже в том, например,
что «самый почтенный мундир есть черный фрак русского литератора», добрые люди из деморализованных сынов нашей страны стремились просто
к добру.
Доктор, впрочем, бывал у Гловацких гораздо реже,
чем Зарницын и Вязмитинов: служба
не давала ему покоя и
не позволяла засиживаться в городе;
к тому же, он часто бывал в таком мрачном расположении духа,
что бегал от всякого сообщества. Недобрые люди рассказывали,
что он в такие полосы пил мертвую и лежал ниц на продавленном диване в своем кабинете.
— Пошел, пошел, баловник, на свое место, — с шутливою строгостью ворчит, входя, Петр Лукич, относясь
к Зарницыну. — Звонок прозвонил, а он тут угощается.
Что ты его, Женни,
не гоняешь в классы?
Девушку как громом поразило известие о неожиданном и странном приезде Лизы в Мерево. Протянув инстинктивно руку
к лежавшему на стуле возле ее кровати ночному шлафору, она совершенно растерялась и
не знала,
что ей делать.
— За
что же мне на тебя сердиться, — я нимало
к тебе
не изменяюсь.
— Ну
что, вздор! И так размотаю.
Не к спеху дело,
не к смерти грех.
—
Что это, матушка! опять за свои книжечки по ночам берешься? Видно таки хочется ослепнуть, — заворчала на Лизу старуха, окончив свою долгую вечернюю молитву. — Спать
не хочешь, — продолжала она, — так хоть бы подруги-то постыдилась! В кои-то веки она
к тебе приехала, а ты при ней чтением занимаешься.
— Ну как
не надо! Очень надобность большая, —
к спеху ведь.
Не все еще переглодала. Еще поищи по углам;
не завалилась ли еще где какая… Ни дать ни взять фараонская мышь, —
что ни попадет — все сгложет.
«Эта жизнь ничем ее
не удовлетворила бы и ни от
чего ее
не избавила бы», — подумала Женни, глядя после своей поездки
к Лизе на просвирнику гусыню, тянувшую из поседелого печатника последнего растительного гренадера.
А наша пить станет, сторублевыми платьями со стола пролитое пиво стирает, материнский образок
к стене лицом завернет или совсем вынесет и умрет голодная и холодная, потому
что душа ее ни на одну минуту
не успокоивается, ни на одну минуту
не смиряется, и драматическая борьба-то идет в ней целый век.
В одно очень погожее утро одного погожего дня Зарницын получил с почты письмо, служившее довольно ясным доказательством,
что местный уездный почтмейстер вовсе
не имел слабости Шпекина
к чужой переписке.
Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично
не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой,
что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась
к этому делу весьма спокойно.
Свои холодные, даже презрительные отношения
к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих ее людей она выдерживала ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в
чем не попереча, никого ничем
не задирая.
Здесь Лизе
не было особенно приютно, потому
что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла
к этой беготне и
не обращала на нее ровно никакого внимания.
Ревизор
не пришел ни
к какой определенной догадке, потому
что он
не надевал мундира со дня своего выезда из университетского города и в день своего отъезда таскался в этом мундире по самым различным местам.
Он изменился
к Зарницыну и по задумчивости Петра Лукича отгадал,
что и тот после ухода Сафьяноса вернулся в свою комнату
не с пустым карманом.
— Да, так, конечно, пока
что будет, устроиваться нельзя, — заметила жена Нечая и сейчас же добавила: — Евграф Федорович! да
что вы
к нам-то их, пока
что будет,
не пригласите? Пока
что будет, пожили бы у нас, — обратилась она приветливо
к Розанову.
— О нет-с! Уж этого вы
не говорите. Наш народ
не таков, да ему
не из-за
чего нас выдавать. Наше начало тем и верно, тем несомненно верно,
что мы стремимся
к революции на совершенно ином принципе.
Райнер и Рациборский
не пили «польской старки», а все прочие, кроме Розанова, во время закуски два раза приложились
к мягкой, маслянистой водке, без всякого сивушного запаха. Розанов
не повторил, потому
что ему показалось, будто и первая рюмка как-то уж очень сильно ударила ему в голову.
Ярошиньский всех наблюдал внимательно и
не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому
что он его поддерживал во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел
к значению ее как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Это была такая грязь, такое сало, такой цинизм и насмешка над чувством,
что даже Розанов
не утерпел, встал и подошел
к Райнеру.
— Она ни
к чему не годна: только суетится.
Он был необыкновенно мил, любезен и так деликатно вызвался помочь Розанову в получении пока ординаторского места,
что тот и
не заметил, как отдал Рациборскому свои бумаги, немедленно уехавшие в Петербург
к галицийскому помещику Ярошиньскому.
На Чистых Прудах все дома имеют какую-то пытливую физиономию. Все они точно
к чему-то прислушиваются и спрашивают: «
что там такое?» Между этими домами самую любопытную физиономию имел дом полковника Сте—цкого. Этот дом
не только спрашивал: «
что там такое?», но он говорил: «ах, будьте милосердны, скажите, пожалуйста,
что там такое?»
— Знаменитость! (франц.).] другие же просто говорили,
что маркиза любила Оничку более всех потому,
что он был ее первенец, и этому можно верить, потому
что родительская нежность маркизы
к Оничке нимало
не пострадала даже после того, когда московский пророк Иван Яковлевич назвал его «ослицей вааловой».
«Черт возьми,
что же это у нее сидит в мозгу?» — спрашивал себя умный человек, даже задувая дома свечку и оборачиваясь
к стенке; но ни одного раза ни один умный человек
не отгадал,
что в мозгу у маркизы просто сидит заяц.