Неточные совпадения
Когда
матери Агнии было восемнадцать лет,
она яркою звездою взошла на аристократический небосклон так называемого света.
Все глаза на этом бале были устремлены на ослепительную красавицу Бахареву; император прошел с
нею полонез, наговорил любезностей
ее старушке-матери, не умевшей ничего ответить государю от робости, и на другой день прислал молодой красавице великолепный букет в еще более великолепном порт-букете.
Она томилась, рвалась, выплакала все глаза, отстояла колени, молясь теплой заступнице мира холодного, просила
ее спасти его и дать
ей силы совладать с страданием вечной разлуки и через два месяца стала навещать старую знакомую своей
матери, инокиню Серафиму, через полгода совсем переселилась к
ней, а еще через полгода, несмотря ни на просьбы и заклинания семейства, ни на угрозы брата похитить
ее из монастыря силою, сделалась сестрою Агниею.
Мать Агнию все уважают за
ее ум и за
ее безупречное поведение по монастырской программе.
— Ну, полно, полно плакать, — говорила
мать Агния. — Хоть это и хорошие слезы, радостные, а все же полно. Дай мне обнять Гешу. Поди ко мне, дитя мое милое! — отнеслась
она к Гловацкой.
— Славная какая! — произнесла
она, отодвинув от себя Гловацкую, и, держа
ее за плечи, любовалась девушкою с упоением артиста. — Точно
мать покойница: хороша; когда б и сердце тебе Бог дал материно, — добавила
она, насмотревшись на Женни, и протянула руку стоявшему перед
ней без шапки Никитушке.
— Чай, — сказала
она матери Манефе и села сама между девушками.
— Да
ее покойница-мать. Что это за ангел во плоти был! Вот уж именно хорошее-то и Богу нужно.
— Ах,
мать моя! Как? Ну, вот одна выдумает, что
она страдалица, другая, что
она героиня, третья еще что-нибудь такое, чего вовсе нет. Уверят себя в существовании несуществующего, да и пойдут чудеса творить, от которых бог знает сколько людей станут в несчастные положения. Вот как твоя сестрица Зиночка.
Но прежде, чем Женни успела что-нибудь ответить,
мать Агния ответила за
нее...
Сестра Феоктиста сняла со стены мантию и накинула
ее на плечи игуменьи.
Мать Агния была сурово-величественна в этой длинной мантии. Даже самое лицо
ее как-то преобразилось: ничего на нем не было теперь, кроме сухости и равнодушия ко всему окружающему миру.
По мосткам опустелого двора шла строгою поступью
мать Агния, а за
нею, держась несколько сзади
ее левого плеча и потупив в землю прелестные голубые глазки, брела сестра Феоктиста.
— Мать-игуменья беспокоятся за вас, — шепнула
она девушкам. — Они велели мне проводить вас домой; вы устали, вас Бог простит; вам отдохнуть нужно.
Разумеется,
мать, больно
ей было, один сын только, и того лишилась.
Тихо, без всякого движения сидела на постели монахиня, устремив полные благоговейных слез глаза на озаренное лампадой распятие, молча смотрели на
нее девушки. Всенощная кончилась, под окном послышались шаги и голос игуменьи, возвращавшейся с
матерью Манефой. Сестра Феоктиста быстро встала, надела свою шапку с покрывалом и, поцеловав обеих девиц, быстро скользнула за двери игуменьиной кельи.
Мать Агния тихо вошла в комнату, где спали маленькие девочки, тихонько приотворила дверь в свою спальню и, видя, что там только горят лампады и ничего не слышно, заключила, что гости
ее уснули, и, затворив опять дверь, позвала белицу.
Рядом с
матерью сидит старшая дочь хозяев, Зинаида Егоровна, второй год вышедшая замуж за помещика Шатохина, очень недурная собою особа с бледно-сахарным лицом и капризною верхнею губкою; потом матушка-попадья, очень полная женщина в очень узком темненьком платье, и
ее дочь, очень тоненькая, миловидная девушка в очень широком платье, и, наконец, Соня Бахарева.
Но Лизочка уже спала как убитая и, к крайнему затруднению
матери, ничего
ей не ответила.
Молодая, еще очень хорошенькая женщина и очень нежная
мать, Констанция Помада с горем видела, что на мужа ни
ей, ни сыну надеяться нечего, сообразила, что слезами здесь ничему не поможешь, а жалобами еще того менее, и стала изобретать себе профессию.
Мать этих детей, расставшись с мужем, ветрилась где-то за границей, и о
ней здесь никто не думал.
Наступила и ночь темная. Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил
мать,
ее ласки теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно, скучно ему становилось.
В этот самый каменный флигель двадцать три года тому назад он привез из церкви молодую жену, здесь родилась Женни, отсюда же Женни увезли в институт и отсюда же унесли на кладбище
ее мать, о которой так тепло вспоминала игуменья.
Взглянув на наплаканные глаза Лизы,
она сделала страдальческую мину
матери, оскорбленной непочтительною дочерью, и стала разливать суп с кнелью.
Лиза взглянула на Гловацкую и сохранила совершенное спокойствие во все время, пока
мать загинала
ей эту шпильку.
— Ну, однако, это уж надоело. Знайте же, что мне все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя
мать, и мой отец. Прощай, Женни, — добавила
она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
Мать Агния у окна своей спальни вязала нитяной чулок. Перед
нею на стуле сидела сестра Феоктиста и разматывала с моталки бумагу. Был двенадцатый час дня.
— С
матерью, с сестрами все как-то не поладит.
Она на них, оне на
нее… ничего не разберу. Поступки такие какие-то странные…
Став один раз вразрез с
матерью и сестрами,
она не умела с ними сойтись снова, а они этого не искали.
Она видела, что у
матери и сестер есть предубеждение против всех
ее прежних привязанностей, и писала Гловацкой: «Ты, Женька, не подумай, что я тебя разлюбила!
Далеко за полночь читала Лиза; няня крепко спала; Женни, подложив розовый локоток под голову, думала о Лизе, о
матери, об отце, о детских годах, и опять о Лизе, и о теперешней перемене в
ее характере.
Ее пленяли и Гретхен, и пушкинская Татьяна, и
мать Гракхов, и та женщина, кормящая своею грудью отца, для которой
она могла служить едва ли не лучшей натурщицей в целом мире.
Она не умела мыслить политически, хотя и сочувствовала Корде и брала в идеалы
мать Гракхов.
Семья не поняла
ее чистых порывов; люди их перетолковывали; друзья старались их усыпить;
мать кошек чесала; отец младенчествовал. Все обрывалось, некуда было, деться.
Женни не взяла
ее к себе по искренней, детской просьбе. «Нельзя», говорила.
Мать Агния тоже говорила: «опомнись», а опомниться нужно было там же, в том же вертепе, где кошек чешут и злят регулярными приемами через час по ложке.
Была у
нее мать-старушка, аристократка коренная, женщина отличнейшая, несмотря на свой аристократизм.
Я сумасшедшую три года навещал, когда
она в темной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую
мать учил выговорить хоть одно слово, кроме «дочь моя!» да «дочь моя!» Я всю эту драму просмотрел, — так уж это вышло тогда.
— «Нет
ее с тобою», — дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей
матери.
Она готовилась быть
матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.
— Ну, значит, и говорить не о чем, — вспыльчиво сказала Лиза, и на
ее эффектно освещенном луною молодом личике по местам наметились черты
матери Агнии.
Ульрих Райнер с великим трудом скопил небольшую сумму денег, обеспечил на год
мать и, оплаканный
ею, уехал в Россию. Это было в 1816 году.
Отец не мешал
матери воспитывать сына в духе
ее симпатий, но не оставлял его вне всякого знакомства и с своими симпатиями.
Мать Василья Райнера это ужасно пугало, но
она не смела противоречить мужу и только старалась усилить на сына свое кроткое влияние.
Пришло известие, что Роберт Блюм расстрелян. Семья Райнеров впала в ужас. Старушка
мать Ульриха Райнера, переехавшая было к сыну, отпросилась у него опять в тихую иезуитскую Женеву. Старая француженка везде ждала гренадеров Сюррирье и просила отпустить с
нею и внука в
ее безмятежно-молитвенный город.
Отцу было не до сына в это время, и он согласился, а
мать была рада, что бабушка увезет
ее сокровище из дома, который с часу на час более и более наполнялся революционерами.
Мать опять взглянула на сына, который молча стоял у окна, глядя своим взором на пастуха, прыгавшего по обрывистой тропинке скалы.
Она любовалась стройною фигурой сына и чувствовала, что он скоро будет хорош тою прелестною красотою, которая долго остается в памяти.
«Странное дело! — думает он, глотая свежую воду: — этот ребенок так тощ и бледен, как мучной червяк, посаженный на пробку. И его
мать… Эта яркая юбка ветха и покрыта прорехами; этот спензер висит на
ее тощей груди, как на палке, ноги
ее босы и исцарапаны, а издали это было так хорошо и живописно!»
Ярошиньский всех наблюдал внимательно и не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому что он его поддерживал во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел к значению
ее как
матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Дочерей маркиза тоже любила не ровно. Антонина пользовалась у
нее несравненно большим фавором, чем Сусанна, и зато Антонина любила свою
мать на маковое зерно более, чем Сусанна, которая не любила
ее вовсе.
Здесь все тоже слушают другую старушенцию, а старушенция рассказывает: «
Мать хоть и приспит дитя, а все-таки душеньку его не приспит, и душа его жива будет и к Богу отъидет, а свинья, если ребенка съест, то
она его совсем с душою пожирает, потому
она и на небо не смотрит; очи горе не может возвести», — поясняла рассказчица, поднимая кверху ладони и глядя на потолок.
— Да Лиза с
матерью пошли квартирку тут одну посмотреть, а Соня сейчас только поехала. Я думал, вы
ее встретили.