Неточные совпадения
Вы
мне опять скажете, что человек не может
быть так дурен, а
я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина?
Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины
был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастию для
меня, остался цел.
Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. [Духан — харчевня, трактир, мелочная лавка.] Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега.
Я должен
был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что
была уже осень и гололедица, — а эта гора имеет около двух верст длины.
— Завтра
будет славная погода! — сказал
я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал
мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.
Между тем чай
поспел;
я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним.
— Да вот хоть черкесы, — продолжал он, — как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка.
Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя
был в гостях.
Он
был такой тоненький, беленький, на нем мундир
был такой новенький, что
я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно.
— Да с год. Ну да уж зато памятен
мне этот год; наделал он
мне хлопот, не тем
будь помянут! Ведь
есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
«Эй, Азамат, не сносить тебе головы, — говорил
я ему, — яман [плохо (тюрк.).]
будет твоя башка!»
В этот вечер Казбич
был угрюмее, чем когда-нибудь, и
я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, — подумал
я, — уж он, верно, что-нибудь замышляет».
Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть,
есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у
меня же
была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!» [Хороша, очень хороша! (тюрк.)]
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос
я тотчас узнал: это
был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал
я. — Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел
я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для
меня разговор.
— Да, — отвечал Казбич после некоторого молчания, — в целой Кабарде не найдешь такой. Раз — это
было за Тереком —
я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда.
Лучше
было бы
мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль
было с ним расстаться, — и пророк вознаградил
меня.
Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю;
я узнал голос моего Карагёза; это
был он, мой товарищ!..
— В первый раз, как
я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все
мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел
я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела
мной; и, тоскуя, просиживал
я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел
мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат
был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он
был и помоложе.
— Послушай, — сказал твердым голосом Азамат, — видишь,
я на все решаюсь. Хочешь,
я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как
поет! а вышивает золотом — чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха… Хочешь? дождись
меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток:
я пойду с нею мимо в соседний аул — и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?
«
Будет потеха!» — подумал
я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор.
— Хорошо! Клянусь, ты
будешь владеть конем; только за него ты должен отдать
мне сестру Бэлу: Карагёз
будет ее калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело!
Я после и говорил это Печорину, да только он
мне отвечал, что дикая черкешенка должна
быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо
было наказать. Сами посудите, что ж
я мог отвечать против этого?.. Но в то время
я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда;
я велел ему привести на другой день.
— Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко
мне;
я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки
был моим кунаком. [Кунак — значит приятель. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату
была заперта на замок, и ключа в замке не
было.
Я все это тотчас заметил…
Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог — только он притворялся, будто не слышит.
Ну, что прикажете отвечать на это?..
Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания
я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо
будет отдать.
— Она за этой дверью; только
я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна.
Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски,
будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не
будет принадлежать, кроме
меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу.
Я и в этом согласился… Что прикажете делать?
Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила,
напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и
мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты.
— Послушай, моя пери, — говорил он, — ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна
быть моею, — отчего же только мучишь
меня?
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь, как
я тебя люблю;
я все готов отдать, чтобы тебя развеселить:
я хочу, чтоб ты
была счастлива; а если ты снова
будешь грустить, то
я умру.
— Дьявол, а не женщина! — отвечал он, — только
я вам даю мое честное слово, что она
будет моя…
Авось недолго
буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо
мне и прости
меня».
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам?
я думаю, он в состоянии
был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя.
Поверите ли?
я, стоя за дверью, также заплакал, то
есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так — глупость!..
— И продолжительно
было их счастье? — спросил
я.
Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все
было так ясно и золотисто, что мы, то
есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли…
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся
мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
«
Я говорил вам, — воскликнул он, — что нынче
будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо
был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки;
я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
— Вот и Крестовая! — сказал
мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не
было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом.
Нам должно
было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие
напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, — думал
я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там
есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
— Признайтесь, однако, — сказал
я, — что без них нам
было бы хуже.
Надо вам сказать, что у
меня нет семейства: об отце и матери
я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, — так теперь уж, знаете, и не к лицу;
я и рад
был, что нашел кого баловать.
А уж как плясала! видал
я наших губернских барышень,
я раз был-с и в Москве в Благородном собрании, лет двадцать тому назад, — только куда им! совсем не то!..
— Если он
меня не любит, то кто ему мешает отослать
меня домой?
Я его не принуждаю. А если это так
будет продолжаться, то
я сама уйду:
я не раба его —
я княжеская дочь!..
Что
было с нею
мне делать?
Я, знаете, никогда с женщинами не обращался; думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!
Наконец
я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это
было в сентябре; и точно, день
был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны
были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и
я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно:
я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
— Помилуйте, — говорил
я, — ведь вот сейчас тут
был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А
я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу.
Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась — он
мне сам говорил, — и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…
Потом пустился
я в большой свет, и скоро общество
мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и
был любим — но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто…
Я стал читать, учиться — науки также надоели;
я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только
быть ловким.
Глупец
я или злодей, не знаю; но то верно, что
я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во
мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное;
мне все мало: к печали
я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня;
мне осталось одно средство: путешествовать.
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...