Неточные совпадения
— Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче, [Ермолове. (Прим. М. Ю. Лермонтова)] — отвечал он, приосанившись. — Когда он приехал на Линию, я
был подпоручиком, — прибавил он, — и при нем получил два чина за
дела против горцев.
А поболтать
было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый
день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые
дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорию Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я
был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, — ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.
Вот они и сладили это
дело… по правде сказать, нехорошее
дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна
быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо
было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой
день.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это
дело, не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги
были связаны, а голова окутана чадрой.
— Сейчас, сейчас. На другой
день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки
был моим кунаком. [Кунак — значит приятель. (Прим. М. Ю. Лермонтова.)]
На другой
день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено
было множество разных персидских материй, всех не перечесть.
Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии
был исполнить в самом
деле то, о чем говорил шутя.
— Да, она нам призналась, что с того
дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они
были счастливы!
— То
есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько
дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось…
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо
был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на
дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
Казбич остановился в самом
деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, — как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и
был таков.
Тут Печорин задумался. «Да, — отвечал он, — надо
быть осторожнее… Бэла, с нынешнего
дня ты не должна более ходить на крепостной вал».
Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне
было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину
дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее
день ото
дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом
деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Уж, видно, такой задался несчастный
день!» Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж
был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве
был маменькой избалован…
Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!.. не тут-то
было: ушел в камыши… такой уж
был несчастный
день!
Он
был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше
дня жить не может; только он ошибся…
Половину следующего
дня она
была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть
была покойна». Хороша совесть!
На другой
день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел
было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она
была не христианка…
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне
было не до них, я начинал
разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может
быть, бросил
дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, — и как же он
был награжден!
Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на
дела и чувства человеческие, хотя
есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми, не менее проходящими, но зато не менее сладкими…
Но, увы! комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани,
были все — или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не начинали нагружаться. «Может
быть,
дня через три, четыре придет почтовое судно, — сказал комендант, — и тогда — мы увидим». Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком —
был прошлого года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и в самом
деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
В ней
было много породы… порода в женщинах, как и в лошадях, великое
дело; это открытие принадлежит юной Франции.
«Ты видел, — отвечала она, — ты донесешь!» — и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки; ее волосы касались воды; минута
была решительная. Я уперся коленкою в
дно, схватил ее одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны.
— Да, я случайно слышал, — отвечал он, покраснев, — признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им
дело,
есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?
Княгиня лечится от ревматизма, а дочь Бог знает от чего; я велел обеим
пить по два стакана в
день кислосерной воды и купаться два раза в неделю в разводной ванне.
— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с приятным домом, и
было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое
дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о тебе говорила?
— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца, случайно; третье слово ее
было: «Кто этот господин, у которого такой неприятный тяжелый взгляд? он
был с вами, тогда…» Она покраснела и не хотела назвать
дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать
дня, — отвечал я ей, — он вечно
будет мне памятен…» Мой друг, Печорин! я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..
Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими буквами имя Мери
было вырезано на внутренней стороне, и рядом — число того
дня, когда она подняла знаменитый стакан.
Дамы на водах еще верят нападениям черкесов среди белого
дня; вероятно, поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов: он
был довольно смешон в этом геройском облачении. Высокий куст закрывал меня от них, но сквозь листья его я мог видеть все и отгадать по выражениям их лиц, что разговор
был сентиментальный. Наконец они приблизились к спуску; Грушницкий взял за повод лошадь княжны, и тогда я услышал конец их разговора...
— Может
быть! Какое мне
дело!.. — сказал он рассеянно.
О, я прошу тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью: я, может
быть, скоро умру, я чувствую, что слабею со
дня на
день… и, несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о тебе…
Еще два
дня не
буду с ней говорить.
Как
быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает
дело.
Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла, — больна. Вечером на бульваре ее не
было. Вновь составившаяся шайка, вооруженная лорнетами, приняла в самом
деле грозный вид. Я рад, что княжна больна: они сделали бы ей какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрепанная прическа и отчаянный вид; он, кажется, в самом
деле огорчен, особенно самолюбие его оскорблено; но ведь
есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!..
Горные речки, самые мелкие, опасны, особенно тем, что
дно их — совершенный калейдоскоп: каждый
день от напора волн оно изменяется; где
был вчера камень, там нынче яма.
— Я думаю то же, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин все обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это
было его
дело; да не хотел и связываться…
— Да неужели в самом
деле это
были черкесы? — сказал кто-то, — видел ли их кто-нибудь?
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный дом! Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете жизнью.
Будьте уверены в моей скромности до поры до времени, — продолжал он. — Я сам
был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти
дела не должно вмешиваться. Прощайте.
Доктор согласился
быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен
был настоять на том, чтобы
дело обошлось как можно секретнее, потому что хотя я когда угодно готов подвергать себя смерти, но нимало не расположен испортить навсегда свою будущность в здешнем мире.
«Ни за что не соглашусь! — говорил Грушницкий, — он меня оскорбил публично; тогда
было совсем другое…» — «Какое тебе
дело? — отвечал капитан, — я все беру на себя.
Переговоры наши продолжались довольно долго; наконец мы решили
дело вот как: верстах в пяти отсюда
есть глухое ущелье; они туда поедут завтра в четыре часа утра, а мы выедем полчаса после их; стреляться
будете на шести шагах — этого требовал сам Грушницкий.
И, может
быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом
деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
— Ни за что на свете, доктор! — отвечал я, удерживая его за руку, — вы все испортите; вы мне дали слово не мешать… Какое вам
дело? Может
быть, я хочу
быть убит…
— От княгини Лиговской; дочь ее больна — расслабление нервов… Да не в этом
дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать положительно, однако я вам советую
быть осторожнее. Княгиня мне говорила нынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь. Ей все этот старичок рассказал… как бишь его? Он
был свидетелем вашей стычки с Грушницким в ресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может
быть, мы больше не увидимся, вас ушлют куда-нибудь.