Неточные совпадения
Здесь живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий — лесники Захар
и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома,
так как никто
не выходит на лай громадной овчарки. Только старый дед, с лысою головой
и седыми усами, сидит на завалинке
и ковыряет лапоть. Усы у деда болтаются чуть
не до пояса, глаза глядят тускло, точно дед все вспоминает что-то
и не может припомнить.
— Эге, я ж это знаю!.. Нынче, говорят,
такие люди пошли, что уже ничему
и не верят. Вот оно как! А я ж его видел, вот как тебя теперь, а то еще лучше, потому что теперь у меня глаза старые, а тогда были молодые. Ой-ой, как еще видели мои глаза смолоду!..
— Эге, хотел-таки!
Так то ж он рассердился, зачем я в окно на него смотрю, вот оно что. А если в его дела носа
не совать,
так и он
такому человеку никакой пакости
не сделает. Вот он какой, лесовик!.. А знаешь, в лесу от людей страшнее дела бывали… Эге, ей-богу!
Так мы
и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка
не съела. А после дали ему жинку Оксану.
Ну, а тот настоящий был, из прежних… Вот, скажу тебе,
такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба
и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе,
так сейчас
не то что цыплята —
и старые петухи забегают… Вот же ястреб — панская птица, а курица — простая мужичка…
— Вот, — говорит, — хорошо. Только что бы тебе, человече, пораньше немного приехать? Да
и пан тоже — всегда вот
так!..
Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека
и давай ему сыпать! Разве, говорит, это по-христиански
так делать? Тьфу!..
— Я, — говорит, — тебе, дураку, счастья хочу, а ты нос воротишь. Теперь ты один, как медведь в берлоге,
и заехать к тебе
не весело… Сыпьте ж ему, дураку, пока
не скажет: довольно!.. А ты, Опанас, ступай себе к чертовой матери. Тебя, говорит, к обеду
не звали,
так сам за стол
не садись, а то видишь, какое Роману угощенье? Тебе как бы того же
не было.
А Роман уж
и не на шутку осердился, эге! Его дуют-таки хорошо, потому что прежние люди, знаешь, умели славно канчукáми шкуру спускать, а он лежит себе
и не говорит: довольно! Долго терпел, а все-таки после плюнул...
—
Не дождет ее батько, чтоб из-за бабы христианину вот
так сыпали, да еще
и не считали. Довольно! Чтоб вам руки поотсыхали, бисова дворня! Научил же вас черт канчуками работать! Да я ж вам
не сноп на току, чтоб меня вот
так молотили. Коли
так,
так вот же,
и женюсь.
Веселый был пан, ей-богу, веселый, эге? Да только после скверное с ним случилось,
не дай бог ни одному крещеному. Право, никому
такого не пожелаю. Пожалуй, даже
и жиду
не следует
такого желать. Вот я что думаю…
Вот прошло сколько-то времени, я
и не знаю, сколько. Слегла Оксана на лавку, стала стонать. К вечеру занедужилось, а наутро проснулся я, слышу: кто-то тонким голосом «квилит» [Квилит — плачет, жалобно пищит.]. Эге! — думаю я себе, — это ж, видно, «диты́на» родилась. А оно вправду
так и было.
Вот как говорит Роман, да
не то, что говорит, а
так как раз
и сделал: вырыл могилку
и похоронил.
Вот выздоровела Оксана, все на могилку ходила. Сядет на могилке
и плачет, да
так громко, что по всему лесу, бывало, голос ее ходит. Это она
так свою диты́ну жалела, а Роман
не жалел диты́ну, а Оксану жалел. Придет, бывало, из лесу, станет около Оксаны
и говорит...
Вот уже Оксана
и не любила, когда он
так говорил. Перестанет, бывало, плакать
и начнет его нехорошими словами «лаять». Ну, Роман на нее
не сердился.
А
таки говорила мне баба Федосья, когда я за нею на село ходил: «Что-то у тебя, Роман, скоро диты́на поспела!» А я говорю бабе: «Как же мне
таки знать, скоро ли или нескоро?..» Ну а ты все же брось голосить, а то я осержусь, то еще, пожалуй, как бы тебя
и не побил.
Теперь, хлопче, скажу тебе,
и бабы
не такие, как прежде.
Я тогда малый хлопчик был
и не знал, что это
такое; вижу птицы с гнезд подымаются, крылом машут, кричат, а где
и заяц пригнул уши на спину
и бежит что есть духу.
Куда было пану с Опанасом равняться: пан уже
и лысый был,
и нос у пана красный,
и глаза, хоть веселые, а все
не такие, как у Опанаса.
— Да, — говорит, — баба! Хоть бы
и не такому дурню досталась.
—
Не сердись ты на меня, братику, — говорит козак. — Послушай, что тебе Опанас скажет: видел ты, как у пана в ногах валялся, сапоги у него целовал, чтоб он Оксану за меня отдал? Ну, бог с тобой, человече… Тебя поп окрутил,
такая, видно, судьба!
Так не стерпит же мое сердце, чтоб лютый ворог опять
и над ней,
и над тобой потешался. Гей-гей! Никто того
не знает, что у меня на душе… Лучше же я
и его,
и ее из рушницы вместо постели уложу в сырую землю…
Эге, говорю тебе, хитрый был пан! Хотел Романа напоить своею горелкой допьяна, а еще
такой и горелки
не бывало, чтобы Романа свалила. Пьет он из панских рук чарку, пьет
и другую,
и третью выпил, а у самого только глаза, как у волка, загораются, да усом черным поводит. Пан даже осердился.
Знал же вражий пан хорошо, что если уж человек от горелки заплакал, то скоро
и совсем чуприну на стол свесит. Да на тот раз
не на
такого напал.
— А с чего ж мне, — Роман ему отвечает, — плакать? Даже, пожалуй, это нехорошо бы было. Приехал ко мне милостивый пан поздравлять, а я бы
таки и начал реветь, как баба. Слава богу,
не от чего мне еще плакать, пускай лучше мои вороги плачут…
— Как-таки
не помнить! Ото ж
и говорю, что неумный человек был,
не знал, что горько, что сладко. Канчук горек, а я его лучше бабы любил. Вот спасибо вам, милостивый пане, что научили меня, дурня, мед есть.
— Вот уж это
и трудно: пора
не ранняя, до болота далеко, а еще вдобавок
и ветер по лесу шумит, к ночи будет буря. Как же теперь
такую сторожкую птицу убить?
Вот он какую загадал загадку! А козак
таки сразу
и понял.
И ответил козак пану песней. Ой, кабы
и пан понял козацкую песню, то, может быть, его пани над ним
не разливалась слезами.
Ездят теперь сюда всякие люди,
такие, что
не в одном Полесье бывали, но
и в других местах,
и по всей Украйне:
и в Чигирине,
и в Полтаве,
и в Киеве,
и в Черкасах.
Когда я умру, — а уж это скоро, —
так, пожалуй,
и нигде уже на широком свете
не слышно будет звона бандуры.
И запел Опанас тихим голосом песню. Голос был у Опанаса негромкий, да «сумный» [Украинское слово сумный совмещает в себе понятия, передаваемые по-русски словами: грустный
и задумчивый.], —
так, бывало, в сердце
и льется. А песню, хлопче, козак, видно, сам для пана придумал.
Не слыхал я ее никогда больше,
и когда после, бывало, к Опанасу пристану, чтобы спел, он все
не соглашался.
— Иди ты от меня прочь! Ты, видно,
не козак, а баба! Иди ты от меня, а то как бы с тобой
не было худо… А вы что стали, хамово племя? Иль я
не пан вам больше? Вот я вам
такое покажу, чего
и ваши батьки от моих батьков
не видали!
— Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня
так, как палка любит спину, а теперь
так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил
и молил, — ты
не послушался…
— Ну, он всегда вот
так! Лес зашумит покрепче, ему старое
и вспоминается. Теперь всю ночь никак
не заснет.