Неточные совпадения
Всякий, кто чувствует себя в силах, обязан составлять трактаты, поэмы, манифесты, оды или иные сочинения
о красоте
и величии Единого Государства.
Милая
О! — мне всегда это казалось — что она похожа на свое имя: сантиметров на 10 ниже Материнской Нормы —
и оттого вся кругло обточенная,
и розовое
О — рот — раскрыт навстречу каждому моему слову.
И еще: круглая, пухлая складочка на запястье руки — такие бывают у детей.
Когда она вошла, еще вовсю во мне гудел логический маховик,
и я по инерции заговорил
о только что установленной мною формуле, куда входили
и мы все,
и машины,
и танец.
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево —
О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на руке;
и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
На меня эта женщина действовала так же неприятно, как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член.
И я был рад остаться хоть ненадолго вдвоем с милой
О.
Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово
и нежно в глаза мне глядят ее пурпурные на золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось «иконой»,
и мне хочется слагать стихи или молитвы (что одно
и то же. Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя,
о Скрижаль,
о сердце
и пульс Единого Государства.
Много невероятного мне приходилось читать
и слышать
о тех временах, когда люди жили еще в свободном, то есть неорганизованном, диком состоянии.
Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп — милые губы
О. Вот чьи-то необычайно белые
и острые зубы, похоже… нет, не то. Нынче вечером, в 21,
О придет ко мне — желание увидеть ее здесь было совершенно естественно.
Через час должна прийти милая
О. Я чувствовал себя приятно
и полезно взволнованным.
В 21 я опустил шторы —
и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся
О. Протянула мне свой розовый ротик —
и розовый билетик. Я оторвал талон
и не мог оторваться от розового рта до самого последнего момента — 22.15.
Потом показал ей свои «записи»
и говорил — кажется, очень хорошо —
о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала —
и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат.
И ему надо рассказать
о себе,
о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить
о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот
и я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны
и все с ними связанное: для меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.
Наши предки дорогой ценой покорили, наконец, Голод: я говорю
о Великой Двухсотлетней Войне —
о войне между городом
и деревней.
О, если бы
и вы, неведомые, познали эту божественную силу, если бы
и вы научились идти за ней до конца.
…Странно, я писал сегодня
о высочайших вершинах в человеческой истории, я все время дышал чистейшим горным воздухом мысли, а внутри как-то облачно, паутинно
и крестом — какой-то четырехлапый икс. Или это мои лапы,
и все оттого, что они были долго у меня перед глазами — мои лохматые лапы. Я не люблю говорить
о них —
и не люблю их: это след дикой эпохи. Неужели во мне действительно —
И мне теперь совершенно ясно: странное чувство внутри — все от того же самого моего квадратного положения,
о каком я говорил вначале.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба
и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя
и не отставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое, как щеки старинного «купидона»,
и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь
и все время думаешь
о губах.
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от часу до 24. Но все же как они могли писать целые библиотеки
о каком-нибудь там Канте —
и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
Я закрылся газетой (мне казалось, все на меня смотрят)
и скоро забыл
о ресничном волоске,
о буравчиках, обо всем: так взволновало меня прочитанное. Одна короткая строчка: «По достоверным сведениям, вновь обнаружены следы до сих пор неуловимой организации, ставящей себе целью освобождение от благодетельного ига Государства».
В 16.10 вышел —
и тотчас же на углу увидал
О, всю в розовом восторге от этой встречи. «Вот у нее простой круглый ум. Это кстати: она поймет
и поддержит меня…» Впрочем, нет, в поддержке я не нуждался: я решил твердо.
Круглые, гладкие шары голов плыли мимо
и оборачивались.
О ласково взяла меня за руку...
А вечером (впрочем, все равно вечером там уже было закрыто) — вечером пришла ко мне
О. Шторы не были спущены. Мы решали задачи из старинного задачника: это очень успокаивает
и очищает мысли. О-90 сидела над тетрадкой, нагнув голову к левому плечу
и от старания подпирая изнутри языком левую щеку. Это было так по-детски, так очаровательно.
И так во мне все хорошо, точно, просто…
Я вздрогнул. На меня — черные, лакированные смехом глаза, толстые, негрские губы. Поэт R-13, старый приятель,
и с ним розовая
О.
— Ну чего там: нам с нею
и полчаса хватит. Так ведь,
О? До задачек ваших — я не охотник, а просто — пойдем ко мне, посидим.
Мне было жутко остаться с самим собой — или, вернее, с этим новым, чужим мне, у кого только будто по странной случайности был мой нумер — Д-503.
И я пошел к нему, к R. Правда, он не точен, не ритмичен, у него какая-то вывороченная, смешливая логика, но все же мы — приятели. Недаром же три года назад мы с ним вместе выбрали эту милую, розовую
О. Это связало нас как-то еще крепче, чем школьные годы.
Солнце — сквозь потолок, стены; солнце сверху, с боков, отраженное — снизу.
О — на коленях у R-13,
и крошечные капельки солнца у ней в синих глазах. Я как-то угрелся, отошел; заглох, не шевелился…
— Ну, мне пора… —
и я поцеловал
О, пожал руку R, пошел к лифту.
Торжественный, светлый день. В такой день забываешь
о своих слабостях, неточностях, болезнях —
и все хрустально-неколебимое, вечное — как наше, новое стекло…
И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест —
и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник своими стихами.
И загремели над трибунами божественные медные ямбы —
о том, безумном, со стеклянными глазами, что стоял там, на ступенях,
и ждал логического следствия своих безумств.
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда — желтое — ландыши — розовый полумесяц… Да,
и вот это —
и вот это еще: сегодня хотела ко мне зайти
О. Показать ей это извещение — относительно I-330? Я не знаю: она не поверит (да
и как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я совершенно…
И знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный разговор… Нет, только не это. Пусть все решится механически: просто пошлю ей копию с извещения.
Туго натянутая мембрана дрожит
и записывает тишину. Нет: резкие, с бесконечными паузами — удары молота
о прутья.
И я слышу — я вижу: она, сзади, думает секунду.
— А главное — я с вами совершенно спокойна. Вы такой милый —
о, я уверена в этом, — вы
и не подумаете пойти в Бюро
и сообщить, что вот я — пью ликер, я — курю. Вы будете больны — или вы будете заняты — или уж не знаю что. Больше: я уверена — вы сейчас будете пить со мной этот очаровательный яд…
Вдруг почувствовал: наспех приколотая бляха — отстегивается — отстегнулась, звякнула
о стеклянный тротуар. Нагнулся поднять —
и в секундной тишине: чей-то топот сзади. Обернулся: из-за угла поворачивало что-то маленькое, изогнутое. Так, по крайней мере, мне тогда показалось.
Когда вошел R-13, я был совершенно спокоен
и нормален. С чувством искреннего восхищения я стал говорить
о том, как великолепно ему удалось хореизировать приговор
и что больше всего именно этими хореями был изрублен, уничтожен тот безумец.
Завтра придет ко мне милая
О, все будет просто, правильно
и ограничено, как круг.
И дальше все об этом:
о мудром, вечном счастье таблицы умножения.
И разве не абсурдом было бы, если бы эти счастливо, идеально перемноженные двойки — стали думать
о какой-то свободе, т. е. ясно — об ошибке?
Так же смешно
и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось
о берег,
и заключенные в волнах силлионы килограммометров — уходили только на подогревание чувств у влюбленных.
Все еще
о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят,
и я не мог записать вчера. Но во мне все это — как вырезано,
и потому-то особенно — должно быть, навсегда — этот нестерпимо-холодный пол…
И вот — 21.30. В комнате слева — спущены шторы. В комнате справа — я вижу соседа: над книгой — его шишковатая, вся в кочках, лысина
и лоб — огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу: как мне — после всего — с нею, с
О?
И справа — ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижу морщины на лбу — ряд желтых, неразборчивых строк;
и мне почему-то кажется — эти строки обо мне.
Милая, бедная
О! Розовый рот — розовый полумесяц рожками книзу. Но не могу же я рассказать ей все, что было, — хотя б потому, что это сделает ее соучастницей моих преступлений: ведь я знаю, у ней не хватит силы пойти в Бюро Хранителей,
и следовательно —
О лежала. Я медленно целовал ее. Я целовал эту наивную пухлую складочку на запястье, синие глаза были закрыты, розовый полумесяц медленно расцветал, распускался —
и я целовал ее всю.
О подняла лицо из подушек
и, не открывая глаз, сказала...
Но только, конечно, Газовый Колокол значительно более совершенный аппарат — с применением различных газов,
и затем — тут, конечно, уже не издевательство над маленьким беззащитным животным, тут высокая цель — забота
о безопасности Единого Государства, другими словами,
о счастии миллионов.
И я вижу: пульсирует
и переливается что-то в стеклянных соках «Интеграла»; я вижу: «Интеграл» мыслит
о великом
и страшном своем будущем,
о тяжком грузе неизбежного счастья, которое он понесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим
и никогда не находящим.
Я еле дождался, пока написал он мне удостоверение
о болезни на сегодня
и на завтра, еще раз молча крепко сжал ему руку
и выбежал наружу.
Но, к счастью, между мной
и диким зеленым океаном — стекло Стены.
О великая, божественно-ограничивающая мудрость стен, преград! Это, может быть, величайшее из всех изобретений. Человек перестал быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человеком только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной изолировали свой машинный, совершенный мир — от неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных…
Коридор. Тысячепудовая тишина. На круглых сводах — лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного на «трубы» наших подземных дорог, но только гораздо уже
и не из нашего стекла, а из какого-то другого старинного материала. Мелькнуло —
о подземельях, где будто бы спасались во время Двухсотлетней Войны… Все равно: надо идти.
Я так привык теперь к самому невероятному, что, сколько помню, — даже совершенно не удивился, ни
о чем не спросил: скорей в шкаф, захлопнул за собою зеркальную дверь —
и, задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I.
Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь — земли нет,
о земле забываешь, земля так же далеко от нас, как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо — вихрь,
и я забыл
о земле, я забыл
о милой, розовой
О. Но все же земля существует, раньше или позже — надо спланировать на нее,
и я только закрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя — имя О-90…