Неточные совпадения
Интрига моего романа основана на истинном происшествии — теперь оно забыто; но я помню еще время,
когда оно
было предметом общих разговоров и
когда проклятия оскорбленных россиян гремели над главою несчастной, которую я назвал Полиною в моем романе.
— И смотреть таким же сентябрем, как ты? Нет, душенька, спасибо!.. У меня вовсе нет охоты сидеть повесив нос,
когда я чувствую, что могу еще
быть веселым и счастливым…
—
Поесть? Нет, сударь, не пойдет еда на ум,
когда с нашей стороны, — как я уже имел честь вам докладывать, — легло тридцать тысяч и не осталось ни одного генерала: кто без руки, кто без ноги. А главнокомандующего, — прибавил Степан Кондратьевич вполголоса, — перешибло пополам ядром, вместе с лошадью.
— Конечно, целая армия, — повторил Степан Кондратьевич. — В старину Суворов и с двадцатью тысячами бивал по сту тысяч турок. Да то
был Суворов!
Когда под Кагулом он разбил визиря…
— Да, сударыня! — подхватил дипломат. — Если б этот выбор зависел от нас, то, верно, в России
было б еще просторнее; а во Франции так тесно, как в Большой парижской опере,
когда давали в первый раз «Торжество Траяна»!
— Скажи, пожалуйста, Александр, — спросил Рославлев, — давно ли ты сделался такой неженкой?
Когда мы служили с тобой вместе, ты не знал устали и готов
был по целым суткам не сходить с коня.
— Тогда я носил мундир, mon cher! А теперь во фраке хочу посибаритничать. Однако ж знаешь ли, мой друг? Хоть я не очень скучаю теперешним моим положением, а все-таки мне
было веселее,
когда я служил. Почему знать? Может
быть, скоро понадобятся офицеры; стоит нам поссориться с французами… Признаюсь, люблю я этот милый веселый народ; что и говорить, славная нация! А как подумаешь, так надобно с ними порезаться: зазнались, разбойники! Послушай, Вольдемар: если у нас
будет война, я пойду опять в гусары.
Сначала мне казалось даже, что она убегает всех случаев
быть вместе со мною; наконец мало-помалу мы сблизились, и только тогда,
когда я узнал всю красоту души этого воплощенного ангела, я понял причину ее задумчивости н всегдашнего уныния.
— Ну, брат! — сказал Ижорской,
когда Рославлев сел на лошадь, — смотри держись крепче: конь черкесской, настоящий Шалох. Прошлого года мне его привели прямо с Кавказа: зверь, а не лошадь! Да ты старый кавалерист, так со всяким чертом сладишь. Ей, Шурлов! кинь гончих вон в тот остров; а вы, дурачье, ступайте на все лазы; ты, Заливной, стань у той перемычки, что к песочному оврагу. Да чур не зевать! Поставьте прямо на нас милого дружка, чтобы
было чем потешить приезжего гостя.
— Это правда, — перервала Лидина, — она так измучилась, chére enfant! [дорогое дитя! (франц.)] Представьте себе: бедняжка почти все ночи не спала!.. Да, да, mon ange! [мой ангел! (франц.)] ты никогда не бережешь себя. Помнишь ли,
когда мы
были в Париже и я занемогла? Хотя опасности никакой не
было… Да, братец! там не так, как у вас в России: там нет болезни, которой бы не вылечили…
Рославлев не говорил ни слова, но он не сводил глаз с своей невесты; он
был вместе с нею; рука его касалась ее руки; он чувствовал каждое биение ее сердца; и
когда тихой вздох, вылетая из груди ее, сливался с воздухом, которым он дышал,
когда взоры их встречались… о! в эту минуту он не желал, он не мог желать другого блаженства!
— Да, братец! Я бить не люблю, и в наш век какой порядочной человек станет драться? У меня вот как провинился кто-нибудь — на машину! Завалил ему ударов пять, шесть, так впредь и
будет умнее; оно и памятно и здорово. Чему ж ты смеешься, Сурской? конечно, здорово.
Когда еще у меня не
было больных и домового лекаря, так я от всех болезней лечил машиною.
— И после этого вы можете меня спрашивать!..
Когда вы, прослужив сорок лет с честию, отдав вполне свой долг отечеству, готовы снова приняться за оружие, то может ли молодой человек, как я, оставаться простым зрителем этой отчаянной и, может
быть, последней борьбы русских с целой Европою? Нет, Федор Андреевич, если б я навсегда должен
был отказаться от Полины, то и тогда пошел бы служить; а постарался бы только, чтоб меня убили на первом сражении.
— Итак, я должен оставаться хладнокровным свидетелем ужасных бедствий, которые грозят нашему отечеству; должен жить спокойно в то время,
когда кровь всех русских
будет литься не за славу, не за величие, но за существование нашей родины;
когда, может
быть, отец станет сражаться рядом с своим сыном и дед умирать подле своего внука.
— Война! — повторила Полина, покачав печально головою. — Ах!
когда люди станут думать, что они все братья, что слава, честь, лавры, все эти пустые слова не стоят и одной капли человеческой крови. Война! Боже мой!.. И, верно, эта война
будет самая бесчеловечная?..
— Кто может предузнать, — отвечал Рославлев, — до чего дойдет ожесточение русских,
когда в глазах народа убийство и мщение превратятся в добродетели, и всякое сожаление к французам
будет казаться предательством и изменою.
— Здоровье хозяина! — закричал Буркин, и снова затрещало в ушах у бедных дам. Трубачи дули, мужчины
пили; и как дело дошло до домашних наливок, то разговоры сделались до того шумны, что почти никто уже не понимал друг друга. Наконец,
когда обнесли двенадцатую тарелку с сахарным вареньем, хозяин привстал и, совершенно уверенный, что говорит неправду, сказал...
— Почему знать? — отвечал со вздохом Рославлев, — По крайней мере я почти уверен, что долго еще не
буду ее мужем. Скажите, могу ли я обещать, что не пойду служить даже и тогда,
когда французы внесут войну в сердце России?
Никто не может
быть милее, любезнее, вежливее француза,
когда он дома; но лишь только он переступил за границу своего отечества, то становится совершенно другим человеком.
— Я уверен, — сказал предводитель, — что все дворянство нашей губернии не пожалеет ни достояния своего, ни самих себя для общего дела. Стыд и срам тому, кто станет думать об одном себе,
когда отечество
будет в опасности.
— А реляции-то [донесения.] на что, мой друг? Дерись почаще так, как ты дрался сегодня поутру, так невеста твоя из каждых газет узнает, что ты жив. Это, мой друг, одна переписка, которую теперь мы можем вести с нашими приятелями. А впрочем, если она
будет думать, что тебя убили, так и это не беда; больше обрадуется и крепче обнимет,
когда увидит тебя живого.
— Слегла в постелю, мой друг; и хотя после ей стало легче, но
когда я стал прощаться с нею, то она ужасно меня перепугала. Представь себе: горесть ее
была так велика, что она не могла даже плакать; почти полумертвая она упала мне на шею! Не помню, как я бросился в коляску и доехал до первой станции… А кстати, я тебе еще не сказывал. Ты писал ко мне, что взял в плен французского полковника, графа, графа… как бишь?
— Постой!.. Так точно… вот, кажется, за этим кустом говорят меж собой наши солдаты… пойдем поближе. Ты не можешь себе представить, как иногда забавны их разговоры, а особливо,
когда они уверены, что никто их не слышит. Мы привыкли видеть их во фрунте и думаем, что они вовсе не рассуждают. Послушай-ка, какие
есть между ними политики — умора, да и только! Но тише!.. Не шуми, братец!
Наши приятели, не говоря ни слова, пошли вслед за незнакомым.
Когда они стали подходить к огням, то заметили, что он
был в военном сюртуке с штаб-офицерскими эполетами. Подойдя к биваку Зарецкого, он повернулся и сказал веселым голосом...
— Так что ж? Пускай целят. Не правда ли, что порядочный человек и храбрый офицер постыдится вызывать на поединок своего товарища в то время,
когда быть раненным на дуели
есть бесчестие?..
Густое облако дыма скрыло на минуту неприятельскую кавалерию; но, по-видимому, этот первый залп не очень ее расстроил, и
когда дым рассеялся, то французские латники
были уже не далее пятидесяти шагов от каре.
У нас в России почти каждая деревня имеет свои изустные предания о колдунах, мертвецах и привидениях, и тот, кто,
будучи еще ребенком, живал в деревне, верно, слыхал от своей кормилицы, мамушки или старого дядьки, как страшно проходить ночью мимо кладбища, а особливо
когда при нем
есть церковь.
— Не бойся! Я умру не от нее. Ступай скорее! Ямщик, который нас привез, верно, еще не уехал. Чтоб чрез полчаса нас здесь не
было. Ни слова более! — продолжал Рославлев, замечая, что Егор готовился снова возражать, — я приказываю тебе! Постой! Вынь из шкатулки лист бумаги и чернильницу. Я хочу, я должен отвечать ей. Теперь ступай за лошадьми, — прибавил он,
когда слуга исполнил его приказание.
Когда везде уж так заведено, так нам-то к чему
быть выскочками?
— Эх, батюшка Григорий Павлович! — перервал Ладушкин, —
было бы чем отстаивать, и
когда уж все говорят…
— Ваше благородие! — сказал шепотом казак,
когда неприятельской отряд проехал мимо. — У них
есть отсталой.
— И любви к отечеству, — перервал полковник. — Конечно, в этом вовсе не европейском поступке россиян
есть что-то непросвещенное, дикое; но
когда я вспомню, как принимали нас в других столицах, и в то же время посмотрю на пылающую Москву… то, признаюсь, дивлюсь и завидую этим скифам.
Все это вместе представляло такую отвратительную картину беспорядка и разрушения, что Зарецкой едва мог удержаться от восклицания: «Злодеи! что сделали вы с несчастной Москвою!»
Будучи воспитан, как и большая часть наших молодых людей, под присмотром французского гувернера, Зарецкой не мог назваться набожным; но, несмотря на это, его русское сердце облилось кровью,
когда он увидел, что почти во всех церквах стояли лошади; что стойла их
были сколочены из икон, обезображенных, изрубленных и покрытых грязью.
Когда он подъехал к этой толпе, которая занимала всю ширину моста, то должен
был за теснотою приостановить свою лошадь подле двух гвардейских солдат.
— И с которой, несмотря на это, даже и ты не захочешь расстаться! — перервал с улыбкою Зарецкой. — Полно, братец! Вы все, чувствительные меланхолики, пренеблагодарные люди: вечно жалуетесь на судьбу. Вот хоть ты; я желал бы знать, казалась ли тебе жизнь каторгою,
когда ты
был уверен, что Полина тебя любит?
— Ты еще более удивишься,
когда узнаешь, что я,
будучи в Москве, вызывал на дуель капитана французских жандармов.
Трудно
было описать радость и удивление сослуживцев Зарецкого и Рославлева,
когда они явились перед ними в своих маскарадных костюмах.
Но порядок нашего повествования требует, чтоб мы, хотя в коротких словах, рассказали, что делалось в России до того времени,
когда нам можно
будет вывести снова на сцену и заставить говорить действующие лица этой повести.
Наполеон сделал это по упрямству, по незнанию, даже по глупости — только непременно по собственной своей воле: ибо, в противном случае, надобно сознаться, что русские били французов и что под Малым Ярославцем не мы, а они
были разбиты; а как согласиться в этом,
когда французские бюллетени говорят совершенно противное?
Так говорит сам Наполеон, так говорят почти все французские писатели; а
есть люди (мы не скажем, к какой они принадлежат нации), которые полагают, что французские писатели всегда говорят правду — даже и тогда,
когда уверяют, что в России нет соловьев; но
есть зато фрукт величиною с вишню, который называется арбузом; что русские происходят от татар, а венгерцы от славян; что Кавказские горы отделяют Европейскую Россию от Азиатской; что у нас знатных людей обыкновенно венчают архиереи; что ниема глебониш пописко рюскоф — самая употребительная фраза на чистом русском языке; что название славян происходит от французского слова esclaves [рабы] и что, наконец, в 1812 году французы били русских,
когда шли вперед, били их же,
когда бежали назад; били под Москвою, под Тарутиным, под Красным, под Малым Ярославцем, под Полоцком, под Борисовым и даже под Вильною, то
есть тогда уже,
когда некому нас
было бить, если б мы и сами этого хотели.
Мы представляем безусловным обожателям Наполеона оправдать чем-нибудь этот вандальской поступок; вероятно, они откроют какие-нибудь гениальные причины, побудившие императора французов к сему безумному и детскому мщению; и трудно ли этим господам доказать такую безделку,
когда они математически доказывают, что Наполеон
был не только величайшим военным гением, в чем, никто с ними и не спорит, но что он в то же время мог служить образцом всех гражданских и семейственных добродетелей, то
есть: что он
был добр, справедлив и даже… чувствителен!!!
— Честь имею донести, — сказал Двинской, опустя руки по швам, — что я, обходя цепь, протянутую по морскому берегу, заметил шагах в пятидесяти от него лодку, которая плыла в Данциг; и
когда гребцы, несмотря на оклик часовых, не отвечали и не останавливались, то я велел закричать лодке причаливать к берегу, а чтоб приказание
было скорее исполнено, скомандовал моему рунду приложиться.
— Кому теперь заехать? — сказал Зарядьев, посмотрев на свои огромные серебряные часы, — половина десятого, и
когда поспеет вам ужин?
Все это происходило в течение какой-нибудь полуминуты, и, честию клянусь, не могу сказать, чтоб я
был совершенно спокоен, однако ж не чувствовал ничего необыкновенного; но
когда этот злодей взвел опять курок и преспокойно приложился мне снова в самую средину лба, то сердце мое сжалось, в глазах потемнело, и я почувствовал что-то такое… как бы вам сказать?..
От одной этой мысли волосы стали у меня дыбом; я принялся погонять мою клячу и почти выбился из сил,
когда подъехал к другому повороту, где начиналась сносная дорога, проложенная по низенькому валу; в конце его за небольшим леском расположен
был наш аванпост.
Кого мог бы я уверить, что не трусость, а один несчастный случай и неосторожность разлучили меня с моими солдатами в ту самую минуту,
когда я должен
был драться и умирать вместе с ними?
Тотчас залили огонь; но гораздо труднее
было протащить назад в избу Зарядьева, который напугался до того, что продолжал реветь в истошный голос даже и тогда,
когда огонь
был потушен.
— Кавалерийская фуражка! — закричал Сборской. — Она
была на Рославлеве,
когда мы выбежали из избы; но где же он?
Кроме одного здешнего купца Сандерса, никто его не знает, и генерал Рапп стал
было сомневаться, точно ли он итальянской купец; но
когда его привели при мне к генералу, то все ответы его
были так ясны, так положительны; он стал говорить с одним итальянским офицером таким чистым флорентийским наречием, описал ему с такою подробностию свой дом и родственные свои связи, что добрый Рапп решился
было выпустить его из-под ареста; но генерал Дерикур пошептал ему что-то на ухо, и купца отвели опять в тюрьму.
— Мне кажется, он мог бы
быть повежливее, — сказал вполголоса и с досадою кавалерист, —
когда мы делаем ему честь… l'impertinent! [нахал! (франц.)]