Неточные совпадения
И откуда он взял эту гадкую собаку, которая не отходит от него, как будто составляет
с ним что-то целое, неразъединимое, и которая
так на него похожа?»
Во-первых,
с виду она была
так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне,
с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака не может быть
такая, как все собаки; что она — собака необыкновенная; что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное; что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде и что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена
с судьбою ее хозяина.
К чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время и которая мешает жить и глядеть ясно на жизнь, о чем уже заметил мне один глубокомысленный критик,
с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более и более, и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
— Зачем вы на меня
так внимательно смотрите? — прокричал он по-немецки резким, пронзительным голосом и
с угрожающим видом.
— Я вас спросит, зачом ви на мне
так прилежно взирайт? — прокричал он
с удвоенною яростию. — Я ко двору известен, а ви неизвестен ко двору! — прибавил он, вскочив со стула.
В этой смиренной, покорной торопливости бедного, дряхлого старика было столько вызывающего на жалость, столько
такого, отчего иногда сердце точно перевертывается в груди, что вся публика, начиная
с Адама Иваныча, тотчас же переменила свой взгляд на дело.
Управляющий домом, из благородных, тоже немного мог сказать о бывшем своем постояльце, кроме разве того, что квартира ходила по шести рублей в месяц, что покойник жил в ней четыре месяца, но за два последних месяца не заплатил ни копейки,
так что приходилось его сгонять
с квартиры.
Жизнь сказывалась впервые, таинственно и заманчиво, и
так сладко было знакомиться
с нею.
Князь, который до сих пор, как уже упомянул я, ограничивался в сношениях
с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал, что сын огорчает его дурным своим поведением; что, конечно, на шалости
такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Вскоре Николай Сергеич горячо полюбил его, не менее чем свою Наташу; даже потом, уже после окончательного разрыва между князем-отцом и Ихменевым, старик
с веселым духом вспоминал иногда о своем Алеше —
так привык он называть князя Алексея Петровича.
Но оскорбление
с обеих сторон было
так сильно, что не оставалось и слова на мир, и раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу, то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Итак, Ихменевы переехали в Петербург. Не стану описывать мою встречу
с Наташей после
такой долгой разлуки. Во все эти четыре года я не забывал ее никогда. Конечно, я сам не понимал вполне того чувства,
с которым вспоминал о ней; но когда мы вновь свиделись, я скоро догадался, что она суждена мне судьбою.
Но беспрерывные новые слухи, объявления в журналах и наконец несколько похвальных слов, услышанных им обо мне от
таких лиц, которым он
с благоговением верил, заставили его изменить свой взгляд на дело.
Но все-таки, помню, случалось, сомнения вдруг опять осаждали его, часто среди самого восторженного фантазирования, и снова сбивали его
с толку.
Я заметил, что подобные сомнения и все эти щекотливые вопросы приходили к нему всего чаще в сумерки (
так памятны мне все подробности и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда становился как-то особенно нервен, впечатлителен и мнителен. Мы
с Наташей уж знали это и заранее посмеивались.
Старик уже отбросил все мечты о высоком: «
С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня;
так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато становится понятно и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
Вон у меня там «Освобождение Москвы» лежит, в Москве же и сочинили, — ну
так оно
с первой строки, братец, видно, что
так сказать, орлом воспарил человек…
Разумеется, надо, чтобы все это и
с твоей стороны было благородно; чтоб за дело, за настоящее дело деньги и почести брать, а не
так, чтоб как-нибудь там, по протекции…
— А эта все надо мной подсмеивается! — вскричал старик,
с восторгом смотря на Наташу, у которой разгорелись щечки, а глазки весело сияли, как звездочки. — Я, детки, кажется, и вправду далеко зашел, в Альнаскары записался; и всегда-то я был
такой… а только знаешь, Ваня, смотрю я на тебя: какой-то ты у нас совсем простой…
Эдак, знаешь, бледные они, говорят, бывают, поэты-то, ну и
с волосами
такими, и в глазах эдак что-то… знаешь, там Гете какой-нибудь или проч.…я это в «Аббаддонне» читал… а что?
В ясный сентябрьский день, перед вечером, вошел я к моим старикам больной,
с замиранием в душе и упал на стул чуть не в обмороке,
так что даже они перепугались, на меня глядя.
— Дома, батюшка, дома, — отвечала она, как будто затрудняясь моим вопросом. — Сейчас сама выйдет на вас поглядеть. Шутка ли! Три недели не видались! Да чтой-то она у нас какая-то стала
такая, — не сообразишь
с ней никак: здоровая ли, больная ли, бог
с ней!
— А что? Ничего
с ней, — отозвался Николай Сергеич неохотно и отрывисто, — здорова.
Так, в лета входит девица, перестала младенцем быть, вот и все. Кто их разберет, эти девичьи печали да капризы?
Но боже, как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее
такою, как в этот роковой день. Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая, еще только год тому назад, не спускала
с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая
так весело,
так беспечно хохотала и шутила в тот вечер
с отцом и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто
с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания было в ее взгляде, что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце. Я понял, чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки не мог удержать себя и продолжал говорить...
— Неужели ж ты
так его полюбила? — вскричал я,
с замиранием сердца смотря на нее и почти сам не понимая, что спрашиваю.
— До романов ли, до меня ли теперь, Наташа! Да и что мои дела! Ничего;
так себе, да и бог
с ними! А вот что, Наташа: это он сам потребовал, чтоб ты шла к нему?
А что он увлекся,
так ведь стоит только мне неделю
с ним не видаться, он и забудет меня и полюбит другую, а потом как увидит меня, то и опять у ног моих будет.
Я ведь и сама знаю, что
с ума сошла и не
так люблю, как надо.
— Он, может быть, и совсем не придет, — проговорила она
с горькой усмешкой. — Третьего дня он писал, что если я не дам ему слова прийти, то он поневоле должен отложить свое решение — ехать и обвенчаться со мною; а отец увезет его к невесте. И
так просто,
так натурально написал, как будто это и совсем ничего… Что если он и вправду поехал к ней,Ваня?
— И вы могли потребовать
такой жертвы! — сказал я,
с упреком смотря на него.
Я
с недоумением и тоскою смотрел на него. Наташа умоляла меня взглядом не судить его строго и быть снисходительнее. Она слушала его рассказы
с какою-то грустною улыбкой, а вместе
с тем как будто и любовалась им,
так же как любуются милым, веселым ребенком, слушая его неразумную, но милую болтовню. Я
с упреком поглядел на нее. Мне стало невыносимо тяжело.
— Нет, послушайте, — прибавил он
с непостижимым простодушием, — вы не смотрите на меня, что я
такой кажусь; право, у меня чрезвычайно много наблюдательности; вот вы увидите сами.
Так я мечтал и горевал, а между тем время уходило. Наступала ночь. В этот вечер у меня было условлено свидание
с Наташей; она убедительно звала меня к себе запиской еще накануне. Я вскочил и стал собираться. Мне и без того хотелось вырваться поскорей из квартиры хоть куда-нибудь, хоть на дождь, на слякоть.
Впрочем, надо сознаться во всем откровенно: от расстройства ли нерв, от новых ли впечатлений в новой квартире, от недавней ли хандры, но я мало-помалу и постепенно,
с самого наступления сумерек, стал впадать в то состояние души, которое
так часто приходит ко мне теперь, в моей болезни, по ночам, и которое я называю мистическим ужасом.
— Твой дедушка? да ведь он уже умер! — сказал я вдруг, совершенно не приготовившись отвечать на ее вопрос, и тотчас раскаялся.
С минуту стояла она в прежнем положении и вдруг вся задрожала, но
так сильно, как будто в ней приготовлялся какой-нибудь опасный нервический припадок. Я схватился было поддержать ее, чтоб она не упала. Через несколько минут ей стало лучше, и я ясно видел, что она употребляет над собой неестественные усилия, скрывая передо мною свое волнение.
Через минуту я выбежал за ней в погоню, ужасно досадуя, что дал ей уйти! Она
так тихо вышла, что я не слыхал, как отворила она другую дверь на лестницу.
С лестницы она еще не успела сойти, думал я, и остановился в сенях прислушаться. Но все было тихо, и не слышно было ничьих шагов. Только хлопнула где-то дверь в нижнем этаже, и опять все стало тихо.
— Да, это хорошо! — машинально повторил он минут через пять, как бы очнувшись после глубокой задумчивости. — Гм… видишь, Ваня, ты для нас был всегда как бы родным сыном; бог не благословил нас
с Анной Андреевной… сыном… и послал нам тебя; я
так всегда думал. Старуха тоже… да! и ты всегда вел себя
с нами почтительно, нежно, как родной, благодарный сын. Да благословит тебя бог за это, Ваня, как и мы оба, старики, благословляем и любим тебя… да!
Я рассказал ему всю историю
с Смитом, извиняясь, что смитовское дело меня задержало, что, кроме того, я чуть не заболел и что за всеми этими хлопотами к ним, на Васильевский (они жили тогда на Васильевском), было далеко идти. Я чуть было не проговорился, что все-таки нашел случай быть у Наташи и в это время, но вовремя замолчал.
История Смита очень заинтересовала старика. Он сделался внимательнее. Узнав, что новая моя квартира сыра и, может быть, еще хуже прежней, а стоит шесть рублей в месяц, он даже разгорячился. Вообще он сделался чрезвычайно порывист и нетерпелив. Только Анна Андреевна умела еще ладить
с ним в
такие минуты, да и то не всегда.
А знаешь, Ваня, я ведь это заранее предчувствовал, что
так с ним кончится, еще тогда, когда, помнишь, ты мне его все расхваливал.
— Ты ведь говорил, Ваня, что он был человек хороший, великодушный, симпатичный,
с чувством,
с сердцем. Ну,
так вот они все таковы, люди-то
с сердцем, симпатичные-то твои! Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему было весело!.. Э-э-эх! Уехал бы куда-нибудь отсюда, хоть в Сибирь!.. Что ты, девочка? — спросил он вдруг, увидев на тротуаре ребенка, просившего милостыню.
Тощее, бледное и больное ее личико было обращено к нам; она робко и безмолвно смотрела на нас и
с каким-то покорным страхом отказа протягивала нам свою дрожащую ручонку. Старик
так и задрожал весь, увидя ее, и
так быстро к ней оборотился, что даже ее испугал. Она вздрогнула и отшатнулась от него.
— Я, видишь, Ваня, обещал Анне Андреевне, — начал он, немного путаясь и сбиваясь, — обещал ей… то есть, мы согласились вместе
с Анной Андреевной сиротку какую-нибудь на воспитание взять…
так, какую-нибудь; бедную то есть и маленькую, в дом, совсем; понимаешь?
Так ты поговори
с ней, эдак знаешь, не от меня, а как бы
с своей стороны… урезонь ее… понимаешь?
Мне что девочка? и не нужна;
так, для утехи… чтоб голос чей-нибудь детский слышать… а впрочем, по правде, я ведь для старухи это делаю; ей же веселее будет, чем
с одним со мной.
Сначала она даже и при мне не решалась выражать желание увидеться
с дочерью и почти всегда после наших разговоров, когда, бывало, уже все у меня выспросит, считала необходимостью как-то сжаться передо мною и непременно подтвердить, что хоть она и интересуется судьбою дочери, но все-таки Наташа
такая преступница, которую и простить нельзя.
И он поспешил уйти, стараясь даже и не глядеть на нас, как будто совестясь, что сам же нас сводил вместе. В
таких случаях, и особенно когда возвращался к нам, он становился всегда суров и желчен и со мной и
с Анной Андреевной, даже придирчив, точно сам на себя злился и досадовал за свою мягкость и уступчивость.
— Вот он какой, — сказала старушка, оставившая со мной в последнее время всю чопорность и все свои задние мысли, — всегда-то он
такой со мной; а ведь знает, что мы все его хитрости понимаем. Чего ж бы передо мной виды-то на себя напускать! Чужая я ему, что ли?
Так он и
с дочерью. Ведь простить-то бы мог, даже, может быть, и желает простить, господь его знает. По ночам плачет, сама слышала! А наружу крепится. Гордость его обуяла… Батюшка, Иван Петрович, рассказывай поскорее: куда он ходил?
— Бесхарактерный он, бесхарактерный мальчишка, бесхарактерный и жестокосердый, я всегда это говорила, — начала опять Анна Андреевна. — И воспитывать его не умели,
так, ветрогон какой-то вышел; бросает ее за
такую любовь, господи боже мой! Что
с ней будет,
с бедняжкой! И что он в новой-то нашел, удивляюсь!