Неточные совпадения
— Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то есть деньгами Лихачев доехать
не мог! Нет, это
не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером
в Большом али во Французском театре
в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж
себя говорят, а и те ничего
не могут доказать: «вот, дескать, это есть та самая Настасья Филипповна», да и только, а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего.
Хоть и действительно он имел и практику, и опыт
в житейских делах, и некоторые, очень замечательные способности, но он любил выставлять
себя более исполнителем чужой идеи, чем с своим царем
в голове, человеком «без лести преданным» и — куда
не идет век? — даже русским и сердечным.
Никто
не мог их упрекнуть
в высокомерии и заносчивости, а между тем знали, что они горды и цену
себе понимают.
И наконец, мне кажется, мы такие розные люди на вид… по многим обстоятельствам, что, у нас, пожалуй, и
не может быть много точек общих, но, знаете, я
в эту последнюю идею сам
не верю, потому очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж
собой на глаз сортируются и ничего
не могут найти…
Ничем
не дорожа, а пуще всего
собой (нужно было очень много ума и проникновения, чтобы догадаться
в эту минуту, что она давно уже перестала дорожить
собой, и чтоб ему, скептику и светскому цинику, поверить серьезности этого чувства), Настасья Филипповна
в состоянии была самое
себя погубить, безвозвратно и безобразно, Сибирью и каторгой, лишь бы надругаться над человеком, к которому она питала такое бесчеловечное отвращение.
Оба приехали к Настасье Филипповне, и Тоцкий прямехонько начал с того, что объявил ей о невыносимом ужасе своего положения; обвинил он
себя во всем; откровенно сказал, что
не может раскаяться
в первоначальном поступке с нею, потому что он сластолюбец закоренелый и
в себе не властен, но что теперь он хочет жениться, и что вся судьба этого
в высшей степени приличного и светского брака
в ее руках; одним словом, что он ждет всего от ее благородного сердца.
Во всяком случае, она ни
в чем
не считает
себя виновною, и пусть бы лучше Гаврила Ардалионович узнал, на каких основаниях она прожила все эти пять лет
в Петербурге,
в каких отношениях к Афанасию Ивановичу, и много ли скопила состояния.
Она допускала, однако ж, и дозволяла ему любовь его, но настойчиво объявила, что ничем
не хочет стеснять
себя; что она до самой свадьбы (если свадьба состоится) оставляет за
собой право сказать «нет», хотя бы
в самый последний час; совершенно такое же право предоставляет и Гане.
В крайних случаях генеральша обыкновенно чрезвычайно выкатывала глаза и, несколько откинувшись назад корпусом, неопределенно смотрела перед
собой,
не говоря ни слова.
Я
не разуверял их, что я вовсе
не люблю Мари, то есть
не влюблен
в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им так больше хотелось, как они сами вообразили и положили промеж
себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали.
Однажды поутру она уже
не могла выйти к стаду и осталась у
себя в пустом своем доме.
«Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, — соображал князь про
себя, проходя
в кабинет и чувствуя некоторое угрызение… — Но… может быть, я и хорошо сделал, что проговорился…» У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем, еще
не совсем ясная.
— Э-э-эх! И зачем вам было болтать! — вскричал он
в злобной досаде. —
Не знаете вы ничего… Идиот! — пробормотал он про
себя.
—
В этом лице… страдания много… — проговорил князь, как бы невольно, как бы сам с
собою говоря, а
не на вопрос отвечая.
Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая, с лицом
не то чтобы очень красивым, но заключавшим
в себе тайну нравиться без красоты и до страсти привлекать к
себе.
— Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают
в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у
себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля,
не мешай им.
— Ты всё еще сомневаешься и
не веришь мне;
не беспокойся,
не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание
в том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе, или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за
себя; ты
не можешь того же требовать от сестры…
Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала
в первый раз; до сих пор она держала
себя до того надменно, что
в разговорах с Ганей даже и желания
не выражала познакомиться с его родными, а
в самое последнее время даже и
не упоминала о них совсем, точно их и
не было на свете.
Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить
себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй,
не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у
себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но
не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; «нетерпеливый нищий», по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии, и
в то же время ребячески мечтавший иногда про
себя свести концы и примирить все противоположности, — он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное,
в такую минуту!
В эти два месяца он успел надуматься и решиться и дал
себе слово во что бы то ни стало сократить как-нибудь своего родителя, хоть на время, и стушевать его, если возможно, даже из Петербурга, согласна или
не согласна будет на то мать.
Несколько мгновений они простояли так друг против друга, лицом к лицу. Ганя всё еще держал ее руку
в своей руке. Варя дернула раз, другой, изо всей силы, но
не выдержала и вдруг, вне
себя, плюнула брату
в лицо.
— Любил вначале. Ну, да довольно… Есть женщины, которые годятся только
в любовницы и больше ни во что. Я
не говорю, что она была моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если же взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги с
собой захвачу. Я смешным быть
не хочу; прежде всего
не хочу быть смешным.
Коля провел князя недалеко, до Литейной,
в одну кафе-биллиардную,
в нижнем этаже, вход с улицы. Тут направо,
в углу,
в отдельной комнатке, как старинный обычный посетитель, расположился Ардалион Александрович, с бутылкой пред
собой на столике и
в самом деле с «Indеpendance Belge»
в руках. Он ожидал князя; едва завидел, тотчас же отложил газету и начал было горячее и многословное объяснение,
в котором, впрочем, князь почти ничего
не понял, потому что генерал был уж почти что готов.
Встреча с Колей побудила князя сопровождать генерала и к Марфе Борисовне, но только на одну минуту. Князю нужен был Коля; генерала же он во всяком случае решил бросить и простить
себе не мог, что вздумал давеча на него понадеяться. Взбирались долго,
в четвертый этаж, и по черной лестнице.
Не говоря уже о неизящности того сорта людей, которых она иногда приближала к
себе, а стало быть, и наклонна была приближать, проглядывали
в ней и еще некоторые совершенно странные наклонности: заявлялась какая-то варварская смесь двух вкусов, способность обходиться и удовлетворяться такими вещами и средствами, которых и существование нельзя бы, кажется, было допустить человеку порядочному и тонко развитому.
— Да вы чего, ваше превосходительство? — подхватил Фердыщенко, так и рассчитывавший, что можно будет подхватить и еще побольше размазать. —
Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я свое место знаю: если я и сказал, что мы с вами Лев да Осел из Крылова басни, то роль Осла я, уж конечно, беру на
себя, а ваше превосходительство — Лев, как и
в басне Крылова сказано...
— Даже большая, а
не маленькая, я для того и
в мантилью закуталась, — ответила Настасья Филипповна,
в самом деле ставшая бледнее и как будто по временам сдерживавшая
в себе сильную дрожь.
— Нас однажды компания собралась, ну, и подпили это, правда, и вдруг кто-то сделал предложение, чтобы каждый из нас,
не вставая из-за стола, рассказал что-нибудь про
себя вслух, но такое, что сам он, по искренней совести, считает самым дурным из всех своих дурных поступков
в продолжение всей своей жизни; но с тем, чтоб искренно, главное, чтоб было искренно,
не лгать!
— То-то и есть что нет, вышло скверно, всяк действительно кое-что рассказал, многие правду, и представьте
себе, ведь даже с удовольствием иные рассказывали, а потом всякому стыдно стало,
не выдержали!
В целом, впрочем, было превесело,
в своем то есть роде.
— Представьте
себе, господа, своим замечанием, что я
не мог рассказать о моем воровстве так, чтобы стало похоже на правду, Афанасий Иванович тончайшим образом намекает, что я и
не мог
в самом деле украсть (потому что это вслух говорить неприлично), хотя, может быть, совершенно уверен сам про
себя, что Фердыщенко и очень бы мог украсть!
Одним словом, Фердыщенко совершенно
не выдержал и вдруг озлобился, даже до забвения
себя, перешел чрез мерку; даже всё лицо его покривилось. Как ни странно, но очень могло быть, что он ожидал совершенно другого успеха от своего рассказа. Эти «промахи» дурного тона и «хвастовство особого рода», как выразился об этом Тоцкий, случались весьма часто с Фердыщенком и были совершенно
в его характере.
Что же касается мужчин, то Птицын, например, был приятель с Рогожиным, Фердыщенко был как рыба
в воде; Ганечка всё еще
в себя прийти
не мог, но хоть смутно, а неудержимо сам ощущал горячечную потребность достоять до конца у своего позорного столба; старичок учитель, мало понимавший
в чем дело, чуть
не плакал и буквально дрожал от страха, заметив какую-то необыкновенную тревогу кругом и
в Настасье Филипповне, которую обожал, как свою внучку; но он скорее бы умер, чем ее
в такую минуту покинул.
Что же касается Афанасия Ивановича, то, конечно, он
себя компрометировать
в таких приключениях
не мог; но он слишком был заинтересован
в деле, хотя бы и принимавшем такой сумасшедший оборот; да и Настасья Филипповна выронила на его счет два-три словечка таких, что уехать никак нельзя было,
не разъяснив окончательно дела.
Но когда заметил подле Настасьи Филипповны князя, то долго
не мог оторваться от него,
в чрезвычайном удивлении, и как бы
не в силах дать
себе в этой встрече отчет.
— Значит,
в самом деле княгиня! — прошептала она про
себя как бы насмешливо и, взглянув нечаянно на Дарью Алексеевну, засмеялась. — Развязка неожиданная… я…
не так ожидала… Да что же вы, господа, стоите, сделайте одолжение, садитесь, поздравьте меня с князем! Кто-то, кажется, просил шампанского; Фердыщенко, сходите, прикажите. Катя, Паша, — увидала она вдруг
в дверях своих девушек, — подите сюда, я замуж выхожу, слышали? За князя, у него полтора миллиона, он князь Мышкин и меня берет!
Вы сейчас загубить
себя хотели, безвозвратно, потому что вы никогда
не простили бы
себе потом этого: а вы ни
в чем
не виноваты.
—
В Екатерингоф, — отрапортовал из угла Лебедев, а Рогожин только вздрогнул и смотрел во все глаза, как бы
не веря
себе. Он совсем отупел, точно от ужасного удара по голове.
У подъезда, от которого только что откатили тройки, генерал разглядел, что князь схватил первого извозчика и крикнул ему «
в Екатерингоф, вслед за тройками». Затем подкатил генеральский серенький рысачок и увлек генерала домой, с новыми надеждами и расчетами, и с давешним жемчугом, который генерал все-таки
не забыл взять с
собой. Между расчетами мелькнул ему раза два и соблазнительный образ Настасьи Филипповны; генерал вздохнул...
Кроме того, еще раз ясно обнаружилось то необыкновенное впечатление и тот уже
не в меру большой интерес, который возбудил и оставил по
себе князь
в доме Епанчиных.
Не выставляясь напоказ, избегая ожесточения и празднословия партий,
не считая
себя в числе первых, князь понял, однако, многое из совершающегося
в последнее время весьма основательно.
— Бунтует! Заговоры составляет! — кричал Лебедев, как бы уже
не в силах сдержать
себя, — ну могу ли я, ну вправе ли я такого злоязычника, такую, можно сказать, блудницу и изверга за родного племянника моего, за единственного сына сестры моей Анисьи, покойницы, считать?
— Да перестань, пьяный ты человек! Верите ли, князь, теперь он вздумал адвокатством заниматься, по судебным искам ходить;
в красноречие пустился и всё высоким слогом с детьми дома говорит. Пред мировыми судьями пять дней тому назад говорил. И кого же взялся защищать:
не старуху, которая его умоляла, просила, и которую подлец ростовщик ограбил, пятьсот рублей у ней, всё ее достояние,
себе присвоил, а этого же самого ростовщика, Зайдлера какого-то, жида, за то, что пятьдесят рублей обещал ему дать…
Но что хуже всего, так это то, что я знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы
в палки играли), я про
себя думал: проиграю, к дяде Лукьяну пойду, поклонюсь,
не откажет.
Его высокопревосходительство, Нил Алексеевич, третьего года, перед Святой, прослышали, — когда я еще служил у них
в департаменте, — и нарочно потребовали меня из дежурной к
себе в кабинет чрез Петра Захарыча и вопросили наедине: «Правда ли, что ты профессор Антихриста?» И
не потаил: «Аз есмь, говорю», и изложил, и представил, и страха
не смягчил, но еще мысленно, развернув аллегорический свиток, усилил и цифры подвел.
—
Не знаю;
в толпе, мне даже кажется, что померещилось; мне начинает всё что-то мерещиться. Я, брат Парфен, чувствую
себя почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили.
Сам я за границу ее сопровождать
не хотел, а имел
в виду всё это без
себя устроить.
— «Я тебя, говорит, теперь и
в лакеи-то к
себе, может, взять
не захочу,
не то что женой твоей быть». — «А я, говорю, так
не выйду, один конец!» — «А я, говорит, сейчас Келлера позову, скажу ему, он тебя за ворота и вышвырнет». Я и кинулся на нее, да тут же до синяков и избил.
А я вот как
в спальню пойду, так дверь и
не запру за
собой; вот как я тебя боюсь!
— «Так вот я тебе, говорит, дам прочесть: был такой один папа, и на императора одного рассердился, и тот у него три дня
не пивши,
не евши, босой, на коленках, пред его дворцом простоял, пока тот ему
не простил; как ты думаешь, что тот император
в эти три дня, на коленках-то стоя, про
себя передумал и какие зароки давал?..
(А она мне и сама как-то раз
в Москве говорила: „Ты бы образил
себя хоть бы чем, хоть бы „Русскую историю“ Соловьева прочел, ничего-то ведь ты
не знаешь“.)