Неточные совпадения
Вот если вы
не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «
Не так» или «
не всегда так», то я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо
не только чудак «
не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит
в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…
Ведь знал же я одну девицу, еще
в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала
себе непреодолимые препятствия и
в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес,
в довольно глубокую и быструю реку и погибла
в ней решительно от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный,
не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть,
не произошло бы вовсе.
С первого взгляда заметив, что они
не вымыты и
в грязном белье, она тотчас же дала еще пощечину самому Григорию и объявила ему, что увозит обоих детей к
себе, затем вывела их
в чем были, завернула
в плед, посадила
в карету и увезла
в свой город.
Впрочем, о старшем, Иване, сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам
в себе отроком, далеко
не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим
в то, что растут они все-таки
в чужой семье и на чужих милостях и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч., и проч.
Что-то было
в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он
не хочет быть судьей людей, что он
не захочет взять на
себя осуждения и ни за что
не осудит.
Отец же, бывший когда-то приживальщик, а потому человек чуткий и тонкий на обиду, сначала недоверчиво и угрюмо его встретивший («много, дескать, молчит и много про
себя рассуждает»), скоро кончил, однако же, тем, что стал его ужасно часто обнимать и целовать,
не далее как через две какие-нибудь недели, правда с пьяными слезами,
в хмельной чувствительности, но видно, что полюбив его искренно и глубоко и так, как никогда, конечно,
не удавалось такому, как он, никого любить…
Чистые
в душе и сердце мальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить
в классах между
собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых
не всегда заговорят даже и солдаты, мало того, солдаты-то многого
не знают и
не понимают из того, что уже знакомо
в этом роде столь юным еще детям нашего интеллигентного и высшего общества.
Истинный реалист, если он
не верующий, всегда найдет
в себе силу и способность
не поверить и чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее
не поверит своим чувствам, чем допустит факт.
Хотя, к несчастию,
не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть, самая легчайшая изо всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить
в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил
себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем
не по силам.
Старец этот, как я уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы»
в наших монастырях, и вот жаль, что чувствую
себя на этой дороге
не довольно компетентным и твердым.
Этот искус, эту страшную школу жизни обрекающий
себя принимает добровольно
в надежде после долгого искуса победить
себя, овладеть
собою до того, чтобы мог наконец достичь, чрез послушание всей жизни, уже совершенной свободы, то есть свободы от самого
себя, избегнуть участи тех, которые всю жизнь прожили, а
себя в себе не нашли.
Дмитрий Федорович, никогда у старца
не бывавший и даже
не видавший его, конечно, подумал, что старцем его хотят как бы испугать; но так как он и сам укорял
себя втайне за многие особенно резкие выходки
в споре с отцом за последнее время, то и принял вызов.
— А пожалуй; вы
в этом знаток. Только вот что, Федор Павлович, вы сами сейчас изволили упомянуть, что мы дали слово вести
себя прилично, помните. Говорю вам, удержитесь. А начнете шута из
себя строить, так я
не намерен, чтобы меня с вами на одну доску здесь поставили… Видите, какой человек, — обратился он к монаху, — я вот с ним боюсь входить к порядочным людям.
— Федор Павлович,
в последний раз условие, слышите. Ведите
себя хорошо,
не то я вам отплачу, — успел еще раз пробормотать Миусов.
Многие из «высших» даже лиц и даже из ученейших, мало того, некоторые из вольнодумных даже лиц, приходившие или по любопытству, или по иному поводу, входя
в келью со всеми или получая свидание наедине, ставили
себе в первейшую обязанность, все до единого, глубочайшую почтительность и деликатность во все время свидания, тем более что здесь денег
не полагалось, а была лишь любовь и милость с одной стороны, а с другой — покаяние и жажда разрешить какой-нибудь трудный вопрос души или трудный момент
в жизни собственного сердца.
Лгущий самому
себе и собственную ложь свою слушающий до того доходит, что уж никакой правды ни
в себе, ни кругом
не различает, а стало быть, входит
в неуважение и к
себе и к другим.
Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы,
не имея любви, занять
себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства
в пороках своих, а все от беспрерывной лжи и людям и
себе самому.
— Это я на него, на него! — указала она на Алешу, с детской досадой на
себя за то, что
не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел на Алешу, стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы
в его лице быструю краску,
в один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про
себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз
не договорила,
не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она
в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти
в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и
в эти минуты я чувствую
в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы
не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Но предрекаю, что
в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы
не только
не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, —
в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над
собою чудодейственную силу Господа, вас все время любившего и все время таинственно руководившего.
Дело
в том, что он и прежде с Иваном Федоровичем несколько пикировался
в познаниях и некоторую небрежность его к
себе хладнокровно
не выносил: «До сих пор, по крайней мере, стоял на высоте всего, что есть передового
в Европе, а это новое поколение решительно нас игнорирует», — думал он про
себя.
— Ведь вы давеча почему
не ушли после «любезно-то лобызаше» и согласились
в такой неприличной компании оставаться? А потому, что чувствовали
себя униженным и оскорбленным и остались, чтобы для реваншу выставить ум. Теперь уж вы
не уйдете, пока им ума своего
не выставите.
Я же возразил ему, что, напротив, церковь должна заключать сама
в себе все государство, а
не занимать
в нем лишь некоторый угол, и что если теперь это почему-нибудь невозможно, то
в сущности вещей несомненно должно быть поставлено прямою и главнейшею целью всего дальнейшего развития христианского общества.
Таким образом (то есть
в целях будущего),
не церковь должна искать
себе определенного места
в государстве, как «всякий общественный союз» или как «союз людей для религиозных целей» (как выражается о церкви автор, которому возражаю), а, напротив, всякое земное государство должно бы впоследствии обратиться
в церковь вполне и стать
не чем иным, как лишь церковью, и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели.
Это и теперь, конечно, так
в строгом смысле, но все-таки
не объявлено, и совесть нынешнего преступника весьма и весьма часто вступает с
собою в сделки: «Украл, дескать, но
не на церковь иду, Христу
не враг» — вот что говорит
себе нынешний преступник сплошь да рядом, ну а тогда, когда церковь станет на место государства, тогда трудно было бы ему это сказать, разве с отрицанием всей церкви на всей земле: «Все, дескать, ошибаются, все уклонились, все ложная церковь, я один, убийца и вор, — справедливая христианская церковь».
Главное же потому устраняется, что суд церкви есть суд единственно вмещающий
в себе истину и ни с каким иным судом вследствие сего существенно и нравственно сочетаться даже и
в компромисс временный
не может.
А потому сам преступник членом церкви уж и
не сознает
себя и, отлученный, пребывает
в отчаянии.
Не далее как дней пять тому назад,
в одном здешнем, по преимуществу дамском, обществе он торжественно заявил
в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить
себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество —
не существует вовсе, и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то
не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали
в свое бессмертие.
—
Не совсем шутили, это истинно. Идея эта еще
не решена
в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями, и светскими спорами, сами
не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про
себя…
В вас этот вопрос
не решен, и
в этом ваше великое горе, ибо настоятельно требует разрешения…
— Это он отца, отца! Что же с прочими? Господа, представьте
себе: есть здесь бедный, но почтенный человек, отставной капитан, был
в несчастье, отставлен от службы, но
не гласно,
не по суду, сохранив всю свою честь, многочисленным семейством обременен. А три недели тому наш Дмитрий Федорович
в трактире схватил его за бороду, вытащил за эту самую бороду на улицу и на улице всенародно избил, и все за то, что тот состоит негласным поверенным по одному моему делишку.
Я свои поступки
не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и
собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам
в расчетах по имуществу.
— К несчастию, я действительно чувствую
себя почти
в необходимости явиться на этот проклятый обед, — все с тою же горькою раздражительностью продолжал Миусов, даже и
не обращая внимания, что монашек слушает. — Хоть там-то извиниться надо за то, что мы здесь натворили, и разъяснить, что это
не мы… Как вы думаете?
Человечество само
в себе силу найдет, чтобы жить для добродетели, даже и
не веря
в бессмертие души!
Изволил выразить мысль, что если я-де
не соглашусь на карьеру архимандрита
в весьма недалеком будущем и
не решусь постричься, то непременно уеду
в Петербург и примкну к толстому журналу, непременно к отделению критики, буду писать лет десяток и
в конце концов переведу журнал на
себя.
Он почувствовал про
себя, что дрянного Федора Павловича,
в сущности, должен бы был он до того
не уважать, что
не следовало бы ему терять свое хладнокровие
в келье старца и так самому потеряться, как оно вышло.
Он знал наверно, что будет
в своем роде деятелем, но Алешу, который был к нему очень привязан, мучило то, что его друг Ракитин бесчестен и решительно
не сознает того сам, напротив, зная про
себя, что он
не украдет денег со стола, окончательно считал
себя человеком высшей честности.
Миусов умолк. Произнеся последние слова своей тирады, он остался
собою совершенно доволен, до того, что и следов недавнего раздражения
не осталось
в душе его. Он вполне и искренно любил опять человечество. Игумен, с важностью выслушав его, слегка наклонил голову и произнес
в ответ...
Сокровеннейшее ощущение его
в этот миг можно было бы выразить такими словами: «Ведь уж теперь
себя не реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства:
не стыжусь, дескать, вас, да и только!» Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами воротился
в монастырь и прямо к игумену.
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного
не значил наш монастырь
в его жизни, и никаких горьких слез
не проливал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть было
себе сам
не поверил; даже заплакал было от умиления; но
в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложь его наклонил голову и опять внушительно произнес...
Но одни побои
не испугали бы Федора Павловича: бывали высшие случаи, и даже очень тонкие и сложные, когда Федор Павлович и сам бы
не в состоянии, пожалуй, был определить ту необычайную потребность
в верном и близком человеке, которую он моментально и непостижимо вдруг иногда начинал ощущать
в себе.
И хозяева Ильи, и сам Илья, и даже многие из городских сострадательных людей, из купцов и купчих преимущественно, пробовали
не раз одевать Лизавету приличнее, чем
в одной рубашке, а к зиме всегда надевали на нее тулуп, а ноги обували
в сапоги; но она обыкновенно, давая все надеть на
себя беспрекословно, уходила и где-нибудь, преимущественно на соборной церковной паперти, непременно снимала с
себя все, ей пожертвованное, — платок ли, юбку ли, тулуп, сапоги, — все оставляла на месте и уходила босая и
в одной рубашке по-прежнему.
Купчиха Кондратьева, одна зажиточная вдова, даже так распорядилась, что
в конце еще апреля завела Лизавету к
себе, с тем чтоб ее и
не выпускать до самых родов.
— Куда же, — шептал и Алеша, озираясь во все стороны и видя
себя в совершенно пустом саду,
в котором никого, кроме их обоих,
не было. Сад был маленький, но хозяйский домишко все-таки стоял от них
не менее как шагах
в пятидесяти. — Да тут никого нет, чего ты шепчешь?
— Друг, друг,
в унижении,
в унижении и теперь. Страшно много человеку на земле терпеть, страшно много ему бед!
Не думай, что я всего только хам
в офицерском чине, который пьет коньяк и развратничает. Я, брат, почти только об этом и думаю, об этом униженном человеке, если только
не вру. Дай Бог мне теперь
не врать и
себя не хвалить. Потому мыслю об этом человеке, что я сам такой человек.
А тогда, получив эти шесть, узнал я вдруг заведомо по одному письмецу от приятеля про одну любопытнейшую вещь для
себя, именно что подполковником нашим недовольны, что подозревают его
не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску.
Понимаешь ли ты, что от иного восторга можно убить
себя; но я
не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять
в ножны, — о чем, впрочем, мог бы тебе и
не упоминать.
С своей стороны и она все шесть недель потом как у нас
в городе прожила — ни словечком о
себе знать
не дала.
Непременно прочти: предлагается
в невесты, сама
себя предлагает, «люблю, дескать, безумно, пусть вы меня
не любите — все равно, будьте только моим мужем.
— Клянусь, Алеша, — воскликнул он со страшным и искренним гневом на
себя, — верь
не верь, но вот как Бог свят, и что Христос есть Господь, клянусь, что я хоть и усмехнулся сейчас ее высшим чувствам, но знаю, что я
в миллион раз ничтожнее душой, чем она, и что эти лучшие чувства ее — искренни, как у небесного ангела!