Неточные совпадения
Так вот перед такими-то все-таки сердцу легче: несмотря на
всю их аккуратность и добросовестность, все-таки даю им
самый законный предлог бросить рассказ на первом эпизоде романа.
Федор Павлович мигом завел в доме целый гарем и
самое забубенное пьянство, а в антрактах ездил чуть не по
всей губернии и слезно жаловался
всем и каждому на покинувшую его Аделаиду Ивановну, причем сообщал такие подробности, которые слишком бы стыдно было сообщать супругу о своей брачной жизни.
Впрочем, если бы папаша о нем и вспомнил (не мог же он в
самом деле не знать о его существовании), то и
сам сослал бы его опять в избу, так как ребенок
все же мешал бы ему в его дебоширстве.
Случилось так, что, обжившись в Париже, и он забыл о ребенке, особенно когда настала та
самая февральская революция, столь поразившая его воображение и о которой он уже не мог забыть
всю свою жизнь.
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда, уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал уже деньгами
всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже
сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые
сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
Впоследствии с несчастною, с
самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще
всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами.
По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь то же
самое, что и с первым, Митей: они были совершенно забыты и заброшены отцом и попали
все к тому же Григорию и также к нему в избу.
О житье-бытье ее «Софьи»
все восемь лет она имела из-под руки
самые точные сведения и, слыша, как она больна и какие безобразия ее окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: «Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность послал».
О полученных же пощечинах
сам ездил рассказывать по
всему городу.
Случилось так, что и генеральша скоро после того умерла, но выговорив, однако, в завещании обоим малюткам по тысяче рублей каждому «на их обучение, и чтобы
все эти деньги были на них истрачены непременно, но с тем, чтобы хватило вплоть до совершеннолетия, потому что слишком довольно и такой подачки для этаких детей, а если кому угодно, то пусть
сам раскошеливается», и проч., и проч.
Сам Иван рассказывал потом, что
все произошло, так сказать, от «пылкости к добрым делам» Ефима Петровича, увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен и воспитываться у гениального воспитателя.
Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был
все это время кормить и содержать себя
сам и в то же время учиться.
Да и
все этого юношу любили, где бы он ни появился, и это с
самых детских даже лет его.
Он с
самого детства любил уходить в угол и книжки читать, и, однако же, и товарищи его до того полюбили, что решительно можно было назвать его всеобщим любимцем во
все время пребывания его в школе.
Неутешная супруга Ефима Петровича, почти тотчас же по смерти его, отправилась на долгий срок в Италию со
всем семейством, состоявшим
все из особ женского пола, а Алеша попал в дом к каким-то двум дамам, которых он прежде никогда и не видывал, каким-то дальним родственницам Ефима Петровича, но на каких условиях, он
сам того не знал.
Всего вероятнее, что он тогда и
сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно такое как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу.
В
самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончал другим, как-то раскидывался и
все чаще и чаще напивался пьян, и если бы не
все тот же лакей Григорий, тоже порядочно к тому времени состарившийся и смотревший за ним иногда вроде почти гувернера, то, может быть, Федор Павлович и не прожил бы без особых хлопот.
Это он
сам воздвиг ее над могилкой бедной «кликуши» и на собственное иждивение, после того когда Федор Павлович, которому он множество раз уже досаждал напоминаниями об этой могилке, уехал наконец в Одессу, махнув рукой не только на могилы, но и на
все свои воспоминания.
Хотя, к несчастию, не понимают эти юноши, что жертва жизнию есть, может быть,
самая легчайшая изо
всех жертв во множестве таких случаев и что пожертвовать, например, из своей кипучей юностью жизни пять-шесть лет на трудное, тяжелое учение, на науку, хотя бы для того только, чтобы удесятерить в себе силы для служения той же правде и тому же подвигу, который излюбил и который предложил себе совершить, — такая жертва сплошь да рядом для многих из них почти совсем не по силам.
Этот искус, эту страшную школу жизни обрекающий себя принимает добровольно в надежде после долгого искуса победить себя, овладеть собою до того, чтобы мог наконец достичь, чрез послушание
всей жизни, уже совершенной свободы, то есть свободы от
самого себя, избегнуть участи тех, которые
всю жизнь прожили, а себя в себе не нашли.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на
всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти
самого того старца, который наложил его.
Но при этом Алеша почти всегда замечал, что многие, почти
все, входившие в первый раз к старцу на уединенную беседу, входили в страхе и беспокойстве, а выходили от него почти всегда светлыми и радостными, и
самое мрачное лицо обращалось в счастливое.
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но
все еще никак не сходились: Алеша был и
сам молчалив и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
Так как
все еще продолжались его давние споры с монастырем и
все еще тянулась тяжба о поземельной границе их владений, о каких-то правах рубки в лесу и рыбной ловли в речке и проч., то он и поспешил этим воспользоваться под предлогом того, что
сам желал бы сговориться с отцом игуменом: нельзя ли как-нибудь покончить их споры полюбовно?
Тем не менее
самая главная забота его была о старце: он трепетал за него, за славу его, боялся оскорблений ему, особенно тонких, вежливых насмешек Миусова и недомолвок свысока ученого Ивана, так это
все представлялось ему.
— Из простонародья женский пол и теперь тут, вон там, лежат у галерейки, ждут. А для высших дамских лиц пристроены здесь же на галерее, но вне ограды, две комнатки, вот эти
самые окна, и старец выходит к ним внутренним ходом, когда здоров, то есть
все же за ограду. Вот и теперь одна барыня, помещица харьковская, госпожа Хохлакова, дожидается со своею расслабленною дочерью. Вероятно, обещал к ним выйти, хотя в последние времена столь расслабел, что и к народу едва появляется.
Подле этих изящных и дорогих гравюрных изображений красовалось несколько листов
самых простонароднейших русских литографий святых, мучеников, святителей и проч., продающихся за копейки на
всех ярмарках.
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича
все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша
весь так и вздрогнул от «священного старца».)
Сам же я всегда аккуратен, минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей…
— Я вам, господа, зато
всю правду скажу: старец великий! простите, я последнее, о крещении-то Дидерота,
сам сейчас присочинил, вот сию только минуточку, вот как рассказывал, а прежде никогда и в голову не приходило.
Всего страннее казалось ему то, что брат его, Иван Федорович, единственно на которого он надеялся и который один имел такое влияние на отца, что мог бы его остановить, сидел теперь совсем неподвижно на своем стуле, опустив глаза и по-видимому с каким-то даже любознательным любопытством ожидал, чем это
все кончится, точно
сам он был совершенно тут посторонний человек.
— Убедительно и вас прошу не беспокоиться и не стесняться, — внушительно проговорил ему старец… — Не стесняйтесь, будьте совершенно как дома. А главное, не стыдитесь столь
самого себя, ибо от сего лишь
все и выходит.
Вы меня сейчас замечанием вашим: «Не стыдиться столь
самого себя, потому что от сего лишь
все и выходит», — вы меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли.
Именно мне
все так и кажется, когда я к людям вхожу, что я подлее
всех и что меня
все за шута принимают, так вот «давай же я и в
самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что
все вы до единого подлее меня!» Вот потому я и шут, от стыда шут, старец великий, от стыда.
—
Сами давно знаете, что надо делать, ума в вас довольно: не предавайтесь пьянству и словесному невоздержанию, не предавайтесь сладострастию, а особенно обожанию денег, да закройте ваши питейные дома, если не можете
всех, то хоть два или три. А главное,
самое главное — не лгите.
Не уважая же никого, перестает любить, а чтобы, не имея любви, занять себя и развлечь, предается страстям и грубым сладостям и доходит совсем до скотства в пороках своих, а
все от беспрерывной лжи и людям и себе
самому.
Лгущий себе
самому прежде
всех и обидеться может.
— Какой вздор, и
все это вздор, — бормотал он. — Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам. Мне
самому говорили. Я это в Париже слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России… Я
сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
А потому и всегда происходило (и должно было происходить) в нервной и, конечно, тоже психически больной женщине непременное как бы сотрясение
всего организма ее в момент преклонения пред дарами, сотрясение, вызванное ожиданием непременного чуда исцеления и
самою полною верой в то, что оно совершится.
Извозчик он, не бедные мы, отец, не бедные,
сами от себя извоз ведем,
все свое содержим, и лошадок и экипаж.
— Я столько, столько вынесла, смотря на
всю эту умилительную сцену… — не договорила она от волнения. — О, я понимаю, что вас любит народ, я
сама люблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ!
Но предрекаю, что в ту даже
самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на
все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, — в ту
самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу Господа, вас
все время любившего и
все время таинственно руководившего.
— Позже, позже
всех отправитесь! — кольнул еще раз Федор Павлович. Это было почти в
самый момент возвращения старца.
Я же возразил ему, что, напротив, церковь должна заключать
сама в себе
все государство, а не занимать в нем лишь некоторый угол, и что если теперь это почему-нибудь невозможно, то в сущности вещей несомненно должно быть поставлено прямою и главнейшею целью
всего дальнейшего развития христианского общества.
Христова же церковь, вступив в государство, без сомнения не могла уступить ничего из своих основ, от того камня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать не иначе как свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей
самим Господом, между прочим: обратить
весь мир, а стало быть, и
все древнее языческое государство в церковь.
— Да ведь по-настоящему то же
самое и теперь, — заговорил вдруг старец, и
все разом к нему обратились, — ведь если бы теперь не было Христовой церкви, то не было бы преступнику никакого и удержу в злодействе и даже кары за него потом, то есть кары настоящей, не механической, как они сказали сейчас, и которая лишь раздражает в большинстве случаев сердце, а настоящей кары, единственной действительной, единственной устрашающей и умиротворяющей, заключающейся в сознании собственной совести.
Таким образом,
все происходит без малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях там церквей уже и нет вовсе, а остались лишь церковники и великолепные здания церквей,
сами же церкви давно уже стремятся там к переходу из низшего вида, как церковь, в высший вид, как государство, чтобы в нем совершенно исчезнуть.
Во многих случаях, казалось бы, и у нас то же; но в том и дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником, как с милым и
все еще дорогим сыном своим, а сверх того, есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный, но
все же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да и преступником
самим несомненно, инстинктом души его, признаваемый.
Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если бы действительно наступил суд церкви, и во
всей своей силе, то есть если бы
все общество обратилось лишь в церковь, то не только суд церкви повлиял бы на исправление преступника так, как никогда не влияет ныне, но, может быть, и вправду
самые преступления уменьшились бы в невероятную долю.
Правда, — усмехнулся старец, — теперь общество христианское пока еще
само не готово и стоит лишь на семи праведниках; но так как они не оскудевают, то и пребывает
все же незыблемо, в ожидании своего полного преображения из общества как союза почти еще языческого во единую вселенскую и владычествующую церковь.
— Потому что, по
всей вероятности, не веруете
сами ни в бессмертие вашей души, ни даже в то, что написали о церкви и о церковном вопросе.