Неточные совпадения
Вот это и начал эксплуатировать Федор Павлович, то есть отделываться малыми подачками, временными высылками, и в конце концов так случилось, что когда,
уже года четыре спустя, Митя, потеряв терпение, явился в наш городок в другой раз, чтобы совсем
уж покончить дела с родителем, то вдруг оказалось, к его величайшему изумлению, что у него
уже ровно нет ничего, что и сосчитать даже трудно, что он перебрал
уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича, может быть еще даже сам должен ему; что по таким-то и таким-то сделкам, в которые сам тогда-то и тогда пожелал вступить, он и права не имеет требовать ничего более, и проч., и проч.
И
вот довольно скоро после обретения могилы матери Алеша вдруг объявил ему, что хочет поступить в монастырь и что монахи готовы допустить его послушником. Он объяснил при этом, что это чрезвычайное желание его и что испрашивает он у него торжественное позволение как у отца. Старик
уже знал, что старец Зосима, спасавшийся в монастырском ските, произвел на его «тихого мальчика» особенное впечатление.
Впрочем,
вот и удобный случай: помолишься за нас, грешных, слишком мы
уж, сидя здесь, нагрешили.
Старец этот, как я
уже объяснил выше, был старец Зосима; но надо бы здесь сказать несколько слов и о том, что такое вообще «старцы» в наших монастырях, и
вот жаль, что чувствую себя на этой дороге не довольно компетентным и твердым.
Пораженный и убитый горем монах явился в Константинополь ко вселенскому патриарху и молил разрешить его послушание, и
вот вселенский владыко ответил ему, что не только он, патриарх вселенский, не может разрешить его, но и на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить его от послушания, раз
уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его.
Он ужасно интересовался узнать брата Ивана, но
вот тот
уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем.
— На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в тебе память, коли
уж меня забыл. Сказали у нас, что ты хворый, думаю, что ж, я пойду его сама повидаю:
вот и вижу тебя, да какой же ты хворый? Еще двадцать лет проживешь, право, Бог с тобою! Да и мало ли за тебя молебщиков, тебе ль хворать?
— Кстати будет просьбица моя невеликая:
вот тут шестьдесят копеек, отдай ты их, милый, такой, какая меня бедней. Пошла я сюда, да и думаю: лучше
уж чрез него подам,
уж он знает, которой отдать.
И
вот — представьте, я с содроганием это
уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность.
Она давно
уже, еще с прошлого раза, заметила, что Алеша ее конфузится и старается не смотреть на нее, и
вот это ее ужасно стало забавлять.
Это мой почтительнейший, так сказать, Карл Мор, а
вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, — это
уж непочтительнейший Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а я, я сам в таком случае
уж Regierender Graf von Moor! [владетельный граф фон Моор! (нем.)]
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел
вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я
уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
— Извини меня ради Бога, я никак не мог предполагать, и притом какая она публичная? Разве она… такая? — покраснел вдруг Алеша. — Повторяю тебе, я так слышал, что родственница. Ты к ней часто ходишь и сам мне говорил, что ты с нею связей любви не имеешь…
Вот я никогда не думал, что
уж ты-то ее так презираешь! Да неужели она достойна того?
Вот и случилось, что однажды (давненько это было), в одну сентябрьскую светлую и теплую ночь, в полнолуние, весьма
уже по-нашему поздно, одна хмельная ватага разгулявшихся наших господ, молодцов пять или шесть, возвращалась из клуба «задами» по домам.
Эта вторая дочь —
вот эта самая Катерина Ивановна и есть, и
уже от второй жены подполковника.
Только я
вот что досконально знал по секрету и даже давно: что сумма, когда отсмотрит ее начальство, каждый раз после того, и это
уже года четыре кряду, исчезала на время.
Вот он
уж третий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеется, что придет за пакетом, дал он ей знать, а та знать дала, что «может-де и приду».
— Ну и убирайся к черту, лакейская ты душа. Стой,
вот тебе «Всеобщая история» Смарагдова, тут
уж все правда, читай.
Ты мне
вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз
уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
— Образок-то, Божией-то матери,
вот про который я давеча рассказал, возьми
уж себе, унеси с собой.
Давеча я, может, вам и пообещала что, а
вот сейчас опять думаю: вдруг он опять мне понравится, Митя-то, — раз
уж мне ведь он очень понравился, целый час почти даже нравился.
Вот ракита, платок есть, рубашка есть, веревку сейчас можно свить, помочи в придачу и — не бременить
уж более землю, не бесчестить низким своим присутствием!
Мальчик молча и задорно ждал лишь одного, что
вот теперь Алеша
уж несомненно на него бросится; видя же, что тот даже и теперь не бросается, совершенно озлился, как зверенок: он сорвался с места и кинулся сам на Алешу, и не успел тот шевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками его левую руку, больно укусил ему средний ее палец.
— О, не то счастливо, что я вас покидаю,
уж разумеется нет, — как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, — такой друг, как вы, не может этого подумать; я слишком, напротив, несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с горячим чувством пожала их); но
вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все мое положение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так, как сами сумеете это сделать.
— Вы… вы… вы маленький юродивый,
вот вы кто! — с побледневшим
уже лицом и скривившимися от злобы губами отрезала вдруг Катерина Ивановна. Иван Федорович вдруг засмеялся и встал с места. Шляпа была в руках его.
Вот и думаю, если
уж и купец меня сгонит, то что тогда, у кого заработаю?
— Да
уж и попало-с, не в голову, так в грудь-с, повыше сердца-с, сегодня удар камнем, синяк-с, пришел, плачет, охает, а
вот и заболел.
— Алеша, милый, вы холодны и дерзки. Видите ли-с. Он изволил меня выбрать в свои супруги и на том успокоился! Он был
уже уверен, что я написала серьезно, каково! Но ведь это дерзость —
вот что!
— Да, Lise,
вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому несчастному, что мы так душу его анатомируем, — этот вопрос мученический… видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот сам способен страдать. Сидя в креслах, вы
уж и теперь должны были много передумать…
А
вот здесь я
уже четвертый месяц живу, и до сих пор мы с тобой не сказали слова.
— Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму.
Вот что мне давно
уже мерещится. Половина твоего дела сделана, Иван, и приобретена: ты жить любишь. Теперь надо постараться тебе о второй твоей половине, и ты спасен.
— Браво! — завопил Иван в каком-то восторге, —
уж коли ты сказал, значит… Ай да схимник! Так
вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!
— Ведь
вот и тут без предисловия невозможно, то есть без литературного предисловия, тьфу! — засмеялся Иван, — а какой
уж я сочинитель!
И
вот, такова его сила и до того
уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его.
И
вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей
уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали себя счастливыми.
Так
вот теперь это взямши, рассудите сами, Иван Федорович, что тогда ни Дмитрию Федоровичу, ни даже вам-с с братцем вашим Алексеем Федоровичем
уж ничего-то ровно после смерти родителя не останется, ни рубля-с, потому что Аграфена Александровна для того и выйдут за них, чтобы все на себя отписать и какие ни на есть капиталы на себя перевести-с.
Впрочем, и сам
уже знал, что давно нездоров, и еще за год пред тем проговорил раз за столом мне и матери хладнокровно: «Не жилец я на свете меж вами, может, и года не проживу», и
вот словно и напророчил.
И сколько тайн разрешенных и откровенных: восстановляет Бог снова Иова, дает ему вновь богатство, проходят опять многие годы, и
вот у него
уже новые дети, другие, и любит он их — Господи: «Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет, когда тех лишился?
Вдруг входит мой товарищ, поручик, за мной, с пистолетами: «А, говорит,
вот это хорошо, что ты
уже встал, пора, идем».
«Видал, — кричу ему, — победителя —
вот он пред тобою!» Восторг во мне такой, смеюсь, всю дорогу говорю, говорю, не помню
уж, что и говорил.
— «Рай, говорит, в каждом из нас затаен,
вот он теперь и во мне кроется, и, захочу, завтра же настанет он для меня в самом деле и
уже на всю мою жизнь».
— Страшный стих, — говорит, — нечего сказать, подобрали. — Встал со стула. — Ну, — говорит, — прощайте, может, больше и не приду… в раю увидимся. Значит, четырнадцать лет, как
уже «впал я в руки Бога живаго», —
вот как эти четырнадцать лет, стало быть, называются. Завтра попрошу эти руки, чтобы меня отпустили…
И
вот что же случилось: все пришли в удивление и в ужас, и никто не захотел поверить, хотя все выслушали с чрезвычайным любопытством, но как от больного, а несколько дней спустя
уже совсем решено было во всех домах и приговорено, что несчастный человек помешался.
И
вот вскорости после полудня началось нечто, сначала принимаемое входившими и выходившими лишь молча и про себя и даже с видимою боязнью каждого сообщить кому-либо начинающуюся мысль свою, но к трем часам пополудни обнаружившееся
уже столь ясно и неопровержимо, что известие о сем мигом облетело весь скит и всех богомольцев — посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло в удивление всех монастырских, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих.
Кроткий отец иеромонах Иосиф, библиотекарь, любимец покойного, стал было возражать некоторым из злословников, что «не везде ведь это и так» и что не догмат же какой в православии сия необходимость нетления телес праведников, а лишь мнение, и что в самых даже православных странах, на Афоне например, духом тлетворным не столь смущаются, и не нетление телесное считается там главным признаком прославления спасенных, а цвет костей их, когда телеса их полежат
уже многие годы в земле и даже истлеют в ней, «и если обрящутся кости желты, как воск, то
вот и главнейший знак, что прославил Господь усопшего праведного; если же не желты, а черны обрящутся, то значит не удостоил такого Господь славы, —
вот как на Афоне, месте великом, где издревле нерушимо и в светлейшей чистоте сохраняется православие», — заключил отец Иосиф.
Старца Зосиму, как
уже и всем известно было сие, не любил отец Ферапонт чрезвычайно; и
вот и к нему, в его келейку, донеслась вдруг весть о том, что «суд-то Божий, значит, не тот, что у человеков, и что естество даже предупредил».
—
Вот кто свят!
вот кто праведен! — раздавались возгласы
уже не боязненно, —
вот кому в старцах сидеть, — прибавляли другие
уже озлобленно.
А в юности тем паче, ибо неблагонадежен слишком
уж постоянно рассудительный юноша и дешева цена ему —
вот мое мнение!
Вот отчего точилось кровью сердце Алеши, и
уж конечно, как я сказал
уже, прежде всего тут стояло лицо, возлюбленное им более всего в мире и оно же «опозоренное», оно же и «обесславленное»!
— Эге! Так ты
вот как! Значит, совсем
уж бунт, баррикады! Ну, брат, этим делом пренебрегать нечего. Зайдем ко мне… Я бы водочки сам теперь тяпнул, смерть устал. Водки-то небось не решишься… аль выпьешь?