Неточные совпадения
Но, по одной из
тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются
в нашей бедной литературе, — пьеса Островского не только не была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни
в одном журнале.
За этими стихами следовали ругательства на Рагдель и на
тех, кто ею восхищался, обнаруживая
тем дух рабского, слепого подражанъя. Пусть она и талант, пусть гений, — восклицал автор стихотворения, — «но нам не ко двору пришло ее искусство!» Нам, говорит, нужна правда, не
в пример другим. И при сей верной оказии стихотворный критик ругал Европу и Америку и хвалил Русь
в следующих поэтических выражениях...
Пусть будет фальшь мила
Европе старой,
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старостью больной…
Но наша Русь крепка!
В ней много силы, жара;
И правду любит Русь; и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И
в ней одной теперь приют находит
Все
то, что человека благородит!..
Само собою разумеется, что подобные возгласы по поводу Торцова о
том, что человека благородит, не могли повести к здравому и беспристрастному рассмотрению дела. Они только дали критике противного направления справедливый повод прийти
в благородное негодование и воскликнуть
в свою очередь о Любиме Торцове...
А между
тем все-таки на Островского падала вся тяжесть обвинения
в поклонении Любиму Торцову, во вражде к европейскому просвещению,
в обожании нашей допетровской старины и пр.
В «Современнике» было
в свое время выставлено дикое безобразие этой статьи, проповедующей, что жена должна с готовностью подставлять спину бьющему ее пьяному мужу, и восхваляющей Островского за
то, что он будто бы разделяет эти мысли и умел рельефно их выразить….
Если свести
в одно все упреки, которые делались Островскому со всех сторон
в продолжение целых десяти лет и делаются еще доселе,
то решительно нужно будет отказаться от всякой надежды понять, чего хотели от него и как на него смотрели его критики.
Одни упрекали Островского за
то, что он изменил своему первоначальному направлению и стал, вместо живого изображения жизненной пошлости купеческого быта, представлять его
в идеальном свете.
Этой противоположности
в самых основных воззрениях на литературную деятельность Островского было бы уже достаточно для
того, чтобы сбить с толку простодушных людей, которые бы вздумали довериться критике
в суждениях об Островском.
За «Бедную невесту», «Не
в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» Островскому приходилось со всех сторон выслушивать замечания, что он пожертвовал выполнением пьесы для своей основной задачи, и за
те же произведения привелось автору слышать советы вроде
того, чтобы он не довольствовался рабской подражательностью природе, а постарался расширить свой умственный горизонт.
Словом — трудно представить себе возможность середины, на которой можно было бы удержаться, чтобы хоть сколько-нибудь согласить требования,
в течение десяти лет предъявлявшиеся Островскому разными (а иногда и
теми же самыми) критиками.
То — для чего предается он дидактизму,
то — зачем нет нравственной основы
в его произведениях?..
То — он слишком рабски передает действительность,
то — неверен ей;
то — он очень уж заботится о внешней отделке,
то — небрежен
в этой отделке.
И все это часто говорилось, по поводу одних и
тех же произведений, критиками, которые должны были сходиться, по-видимому,
в основных воззрениях.
Если бы публике приходилось судить об Островском только по критикам, десять лет сочинявшимся о нем,
то она должна была бы остаться
в крайнем недоумении о
том: что же наконец думать ей об этом авторе?
То он выходил, по этим критикам, квасным патриотом, обскурантом,
то прямым продолжателем Гоголя
в лучшем его периоде;
то славянофилом,
то западником;
то создателем народного театра,
то гостинодворским Коцебу,
то писателем с новым особенным миросозерцанием,
то человеком, нимало не осмысливающим действительности, которая им копируется.
Все признали
в Островском замечательный талант, и вследствие
того всем критикам хотелось видеть
в нем поборника и проводника
тех убеждений, которыми сами они были проникнуты.
Но,
в сущности, Островский никогда не был ни
тем, ни другим, по крайней мере
в своих произведениях.
В этих двух противоположных отрывках можно найти ключ к
тому, отчего критика до сих пор не могла прямо и просто взглянуть на Островского как на писателя, изображающего жизнь известной части русского общества, а все усмотрели на него как на проповедника морали, сообразной с понятиями
той или другой партии.
Но тогда нужно было бы отказаться от желания завербовать его
в свои ряды, нужно было бы поставить на второй план свои предубеждения к противной партии, нужно было бы не обращать внимания на самодовольные и довольно наглые выходки противной стороны… а это было чрезвычайно трудно и для
той, и для другой партии.
Островский и сделался жертвою полемики между ними, взявши
в угоду
той и другой несколько неправильных аккордов и
тем еще более сбивши их с толку.
Тот же критик решил (очень энергически), что
в драме «Не так живи, как хочется» Островский проповедует, будто «полная покорность воле старших, слепая вера
в справедливость исстари предписанного закона и совершенное отречение от человеческой свободы, от всякого притязания на право заявить свои человеческие чувства гораздо лучше, чем самая мысль, чувство и свободная воля человека».
Тот же критик весьма остроумно сообразил, что «
в сценах «Праздничный сон до обеда» осмеяно суеверие во сны»…
Но ведь теперь два
тома сочинений Островского
в руках у читателей — кто же поверит такому критику?
Исполнивши это, мы только представим
в общем очерке
то, что и без нас давно уже знакомо большинству читателей, но что у многих, может быть, не приведено
в надлежащую стройность и единство.
Критика, состоящая
в показании
того, что должен был сделать писатель и насколько хорошо выполнил он свою должность, бывает еще уместна изредка,
в приложении к автору начинающему, подающему некоторые надежды, но идущему решительно ложным путем и потому нуждающемуся
в указаниях и советах.
Мы читаем и любим Островского, и от критики мы хотим, чтобы она осмыслила перед нами
то, чем мы увлекаемся часто безотчетно, чтобы она привела
в некоторую систему и объяснила нам наши собственные впечатления.
А если, уже после этого объяснения, окажется, что наши впечатления ошибочны, что результаты их вредны или что мы приписываем автору
то, чего
в нем нет, — тогда пусть критика займется разрушением наших заблуждений, но опять-таки на основании
того, что дает нам сам автор».
Признавая такие требования вполне справедливыми, мы считаем за самое лучшее — применить к произведениям Островского критику реальную, состоящую
в обозрении
того, что нам дают его произведения.
Конечно, мы не отвергаем
того, что лучше было бы, если бы Островский соединил
в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем
в нашей литературе, находя, что он и сам по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
Были, пожалуй, и такие ученые, которые занимались опытами, долженствовавшими доказать превращение овса
в рожь; были и критики, занимавшиеся доказыванием
того, что если бы Островский такую-то сцену так-то изменил,
то вышел бы Гоголь, а если бы такое-то лицо вот так отделал,
то превратился бы
в Шекспира…
Гораздо полезнее их были
те, которые внесли
в общее сознание несколько скрывавшихся прежде или не совсем ясных фактов из жизни или из мира искусства как воспроизведения жизни.
Если
в отношении к Островскому до сих пор не было сделано ничего подобного,
то нам остается только пожалеть об этом странном обстоятельстве и постараться поправить его, насколько хватит сил и уменья.
Но чтобы покончить с прежними критиками Островского, соберем теперь
те замечания,
в которых почти все они были согласны и которые могут заслуживать внимания.
Во-первых, всеми признаны
в Островском дар наблюдательности и уменье представить верную картину быта
тех сословий, из которых брал он сюжеты своих произведений.
В-третьих, по согласию всех критиков, почти все характеры
в пьесах Островского совершенно обыденны и не выдаются ничем особенным, не возвышаются над пошлой средою,
в которой они поставлены. Это ставится многими
в вину автору на
том основании, что такие лица, дескать, необходимо должны быть бесцветными. Но другие справедливо находят и
в этих будничных лицах очень яркие типические черты.
В-четвертых, все согласны, что
в большей части комедий Островского «недостает (по выражению одного из восторженных его хвалителей) экономии
в плане и
в постройке пьесы» и что вследствие
того (по выражению другого из его поклонников) «драматическое действие не развивается
в них последовательно и беспрерывно, интрига пьесы не сливается органически с идеей пьесы и является ей как бы несколько посторонней».
Но, к сожалению, мы не чувствуем
в себе призвания воспитывать эстетический вкус публики, и потому нам самим чрезвычайно скучно браться за школьную указку с
тем, чтобы пространно и глубокомысленно толковать о тончайших оттенках художественности.
Но напрасно стали бы мы хлопотать о
том, чтобы привести это миросозерцание
в определенные логические построения, выразить его
в отвлеченных формулах.
Отвлеченностей этих обыкновенно не бывает
в самом сознании художника; нередко даже
в отвлеченных рассуждениях он высказывает понятия, разительно противоположные
тому, что выражается
в его художественной деятельности, — понятия, принятые им на веру или добытые им посредством ложных, наскоро, чисто внешним образом составленных силлогизмов.
Есть, напр., авторы, посвятившие свой талант на воспевание сладострастных сцен и развратных похождений; сладострастие изображается ими
в таком виде, что если им поверить,
то в нем одном только и заключается истинное блаженство человека.
Следовательно, художник должен — или
в полной неприкосновенности сохранить свой простой, младенчески непосредственный взгляд на весь мир, или (так как это совершенно невозможно
в жизни) спасаться от односторонности возможным расширением своего взгляда, посредством усвоения себе
тех общих понятий, которые выработаны людьми рассуждающими.
Свободное претворение самых высших умозрений
в живые образы и, вместе с
тем, полное сознание высшего, общего смысла во всяком, самом частном и случайном факте жизни — это есть идеал, представляющий полное слияние науки и поэзии и доселе еще никем не достигнутый.
Но художник, руководимый правильными началами
в своих общих понятиях, имеет все-таки
ту выгоду пред неразвитым или ложно развитым писателем, что может свободнее предаваться внушениям своей художнической натуры.
Его непосредственное чувство всегда верно указывает ему на предметы; но когда его общие понятия ложны,
то в нем неизбежно начинается борьба, сомнения, нерешительность, и если произведение его и не делается оттого окончательно фальшивым,
то все-таки выходит слабым, бесцветным и нестройным.
Этими-то колебаниями и объясняется
то, что критика могла делать совершенно противоположные заключения о смысле фактов, выставлявшихся
в комедиях Островского.
Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не
в духе
того разряда людей, которых представителем служит Бородкин.
Люди, которые желали видеть
в Островском непременно сторонника своей партии, часто упрекали его, что он недостаточно ярко выразил
ту мысль, которую хотели они видеть
в его произведении.
Например, желая видеть
в «Бедности не порок» апофеозу смирения и покорности старшим, некоторые критики упрекали Островского за
то, что развязка пьесы является не необходимым следствием нравственных достоинств смиренного Мити.
Так точно за лицо Петра Ильича
в «Не так живи, как хочется» автора упрекали, что он не придал этому лицу
той широты натуры,
того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно
в разгуле.