Неточные совпадения
В этот вечер
была холодная, ветреная погода; рассказчица напрасно уговаривала молодую женщину не ходить в Лисс к ночи. «Ты промокнешь, Мери, накрапывает дождь, а ветер,
того и гляди, принесет ливень».
Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и, казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность, — так силен
был его ровный пробег, — давали измученной душе Лонгрена
ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
Не говоря уже о
том, что редкий из них способен
был помнить оскорбление и более тяжкое, чем перенесенное Лонгреном, и горевать так сильно, как горевал он до конца жизни о Мери, — им
было отвратительно, непонятно, поражало их, что Лонгрен молчал.
Играя, дети гнали Ассоль, если она приближалась к ним, швыряли грязью и дразнили
тем, что будто отец ее
ел человеческое мясо, а теперь делает фальшивые деньги.
Темные, с оттенком грустного вопроса глаза казались несколько старше лица; его неправильный мягкий овал
был овеян
того рода прелестным загаром, какой присущ здоровой белизне кожи.
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной
того, что я, в качестве берегового пирата, могу вручить тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем,
была выброшена на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. — Как зовут тебя, крошка?
Я
был в
той деревне, откуда ты, должно
быть, идешь; словом, в Каперне.
А если рассказывают и
поют,
то, знаешь, эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом…
— Это все мне? — тихо спросила девочка. Ее серьезные глаза, повеселев, просияли доверием. Опасный волшебник, разумеется, не стал бы говорить так; она подошла ближе. — Может
быть, он уже пришел…
тот корабль?
— Нет, не
будет драться, — сказал волшебник, таинственно подмигнув, — не
будет, я ручаюсь за это. Иди, девочка, и не забудь
того, что сказал тебе я меж двумя глотками ароматической водки и размышлением о песнях каторжников. Иди. Да
будет мир пушистой твоей голове!
Если Цезарь находил, что лучше
быть первым в деревне, чем вторым в Риме,
то Артур Грэй мог не завидовать Цезарю в отношении его мудрого желания. Он родился капитаном, хотел
быть им и стал им.
Отец и мать Грэя
были надменные невольники своего положения, богатства и законов
того общества, по отношению к которому могли говорить «мы».
На кухне Грэй немного робел: ему казалось, что здесь всем двигают темные силы, власть которых
есть главная пружина жизни замка; окрики звучали как команда и заклинание; движения работающих, благодаря долгому навыку, приобрели
ту отчетливую, скупую точность, какая кажется вдохновением.
Его мать
была одною из
тех натур, которые жизнь отливает в готовой форме.
Но страстная, почти религиозная привязанность к своему странному ребенку
была, надо полагать, единственным клапаном
тех ее склонностей, захлороформированных воспитанием и судьбой, которые уже не живут, но смутно бродят, оставляя волю бездейственной.
Она решительно не могла в чем бы
то ни
было отказать сыну.
То был «Секрет», купленный Грэем; трехмачтовый галиот [Трехмачтовый галиот — ошибка А.С. Грина.
Там, где они плыли, слева волнистым сгущением
тьмы проступал берег. Над красным стеклом окон носились искры дымовых труб; это
была Каперна. Грэй слышал перебранку и лай. Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо
был океан явственный, как присутствие спящего человека. Миновав Каперну, Грэй повернул к берегу. Здесь тихо прибивало водой; засветив фонарь, он увидел ямы обрыва и его верхние, нависшие выступы; это место ему понравилось.
Затем ему перестало сниться; следующие два часа
были для Грэя не долее
тех секунд, в течение которых он склонился головой на руки.
Быть может, при других обстоятельствах эта девушка
была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось в нем. Разумеется, он не знал ни ее, ни ее имени, ни,
тем более, почему она уснула на берегу, но
был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно сильнее; ее содержание, не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
— Должно
быть, вон
та черная крыша, — сообразил Летика, — а, впрочем, может, и не она.
Они подошли к дому;
то был действительно трактир Меннерса. В раскрытом окне, на столе, виднелась бутылка; возле нее чья-то грязная рука доила полуседой ус.
Хотя час
был ранний, в общем зале трактирчика расположились три человека. У окна сидел угольщик, обладатель пьяных усов, уже замеченных нами; между буфетом и внутренней дверью зала, за яичницей и пивом помещались два рыбака. Меннерс, длинный молодой парень, с веснушчатым, скучным лицом и
тем особенным выражением хитрой бойкости в подслеповатых глазах, какое присуще торгашам вообще, перетирал за стойкой посуду. На грязном полу лежал солнечный переплет окна.
Она
была так огорчена, что сразу не могла говорить и только лишь после
того, как по встревоженному лицу Лонгрена увидела, что он ожидает чего-то значительно худшего действительности, начала рассказывать, водя пальцем по стеклу окна, у которого стояла, рассеянно наблюдая море.
Ее не теребил страх; она знала, что ничего худого с ним не случится. В этом отношении Ассоль
была все еще
той маленькой девочкой, которая молилась по-своему, дружелюбно лепеча утром: «Здравствуй, бог!» а вечером: «Прощай, бог!»
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом
было совершенно достаточно для
того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его положение: бог
был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Она скоро заметила, что нет сонливости; сознание
было ясно, как в разгаре дня, даже
тьма казалась искусственной, тело, как и сознание, чувствовалось легким, дневным.
Держась за верх рамы, девушка смотрела и улыбалась. Вдруг нечто, подобное отдаленному зову, всколыхнуло ее изнутри и вовне, и она как бы проснулась еще раз от явной действительности к
тому, что явнее и несомненнее. С этой минуты ликующее богатство сознания не оставляло ее. Так, понимая, слушаем мы речи людей, но, если повторить сказанное, поймем еще раз, с иным, новым значением.
То же
было и с ней.
То были крупные старые деревья среди жимолости и орешника.
Ассоль чувствовала себя как дома; здоровалась с деревьями, как с людьми,
то есть пожимая их широкие листья.
Тем временем через улицу от
того места, где
была лавка, бродячий музыкант, настроив виолончель, заставил ее тихим смычком говорить грустно и хорошо; его товарищ, флейтист, осыпал пение струн лепетом горлового свиста; простая песенка, которою они огласили дремлющий в жаре двор, достигла ушей Грэя, и тотчас он понял, что следует ему делать дальше.
Вообще все эти дни он
был на
той счастливой высоте духовного зрения, с которой отчетливо замечались им все намеки и подсказы действительности; услыша заглушаемые ездой экипажей звуки, он вошел в центр важнейших впечатлений и мыслей, вызванных, сообразно его характеру, этой музыкой, уже чувствуя, почему и как выйдет хорошо
то, что придумал.
— Досточтимый капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я
был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам,
то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
— Смотря по
тому, сколько ты
выпил с утра. Иногда — птица, иногда — спиртные пары. Капитан, это мой компаньон Дусс; я говорил ему, как вы сорите золотом, когда
пьете, и он заочно влюблен в вас.
— Вы должны бы, Пантен, знать меня несколько лучше, — мягко заметил Грэй. — Нет тайны в
том, что я делаю. Как только мы бросим якорь на дно Лилианы, я расскажу все, и вы не
будете тратить так много спичек на плохие сигары. Ступайте, снимайтесь с якоря.
Все они — великие мастера обнимать резвую приму,
то есть меня.
Тишина, только тишина и безлюдье — вот что нужно
было ему для
того, чтобы все самые слабые и спутанные голоса внутреннего мира зазвучали понятно.
Ему
было крайне трудно покинуть ее даже на время; кроме
того, он боялся воскресить утихшую боль.
— Вы видите, как тесно сплетены здесь судьба, воля и свойство характеров; я прихожу к
той, которая ждет и может ждать только меня, я же не хочу никого другого, кроме нее, может
быть, именно потому, что благодаря ей я понял одну нехитрую истину.
Не
было никаких сомнений в звонкой душе Грэя — ни глухих ударов тревоги, ни шума мелких забот; спокойно, как парус, рвался он к восхитительной цели, полный
тех мыслей, которые опережают слова.
Весь день на крейсере царило некое полупраздничное остолбенение; настроение
было неслужебное, сбитое — под знаком любви, о которой говорили везде — от салона до машинного трюма; а часовой минного отделения спросил проходящего матроса: «
Том, как ты женился?» — «Я поймал ее за юбку, когда она хотела выскочить от меня в окно», — сказал
Том и гордо закрутил ус.
Теперь мы отойдем от них, зная, что им нужно
быть вместе одним. Много на свете слов на разных языках и разных наречиях, но всеми ими, даже и отдаленно, не передашь
того, что сказали они в день этот друг другу.
— Ну, вот… — сказал он, кончив
пить, затем бросил стакан. — Теперь
пейте,
пейте все; кто не
пьет,
тот враг мне.