Неточные совпадения
Молча
жила она, молча сошла и
в могилу.
Но
в это время глаза мельника устремляются на плотину — и он цепенеет от ужаса: плотины как не бывало; вода гуляет через все снасти… Вот тебе и мастак-работник, вот тебе и парень на все руки! Со всем тем, боже сохрани, если недовольный хозяин начнет упрекать Акима: Аким ничего, правда, не скажет
в ответ, но уж зато с этой минуты бросает работу, ходит как словно обиженный,
живет как вон глядит; там кочергу швырнет, здесь ногой пихнет, с хозяином и хозяйкой слова не молвит, да вдруг и перешел
в другой дом.
Аким случайно как-то встретился с одинокой вдовствующей солдаткой, проживавшей
в собственном домку, на собственной землице; он нанялся у нее батраком и
прожил без малого лет пять
в ее доме.
Поднял он себе на плечи сиротинку-мальчика и снова пошел стучаться под воротами, пошел толкаться из угла
в угол; где недельку
проживет, где две — а больше его и не держали;
в деревне то же, что
в городах, — никто себе не враг.
Родственница была замужем за рыбаком, который
жил на горной стороне Оки, верстах
в семи или восьми от Сосновки.
— Что ж так? Секал ты его много, что ли?.. Ох, сват, не худо бы, кабы и ты тут же себя маненько, того… право слово! — сказал, посмеиваясь, рыбак. — Ну, да бог с тобой! Рассказывай, зачем спозаранку, ни свет ни заря, пожаловал, а? Чай, все худо можется, нездоровится…
в людях тошно
жить… так стало тому и быть! — довершил он, заливаясь громким смехом, причем верши его и все туловище заходили из стороны
в сторону.
Вот хошь бы вечор: пришел я
в Сосновку,
прожил там восемь ден; бился, бился — норовил ихнее стадо стеречь.
— Ну, ступай
в избу! — сказал рыбак после молчка, сопровождавшегося долгим и нетерпеливым почесыванием затылка. — Теперь мне недосуг… Эх ты! Во тоске
живу, на печи лежу! — добавил он, бросив полупрезрительный-полунасмешливый взгляд на Акима, который поспешно направился к избе вместе со своим мальчиком, преследуемый старухой и ее сыном.
Она не на шутку обрадовалась своему гостю: кроме родственных связей, существовавших между нею и дядей Акимом — связей весьма отдаленных, но тем не менее дорогих для старухи, он напоминал ей ее детство, кровлю, под которой
жила она и родилась, семью — словом, все те предметы, которые ввек не забываются и память которых сохраняется даже
в самом зачерствелом сердце.
Живешь как словно
в ту пору, когда на карачках ползал…
— Коли
в тебя уродился, так хоть сто лет
проживет, толку не будет, — проговорил рыбак, пристально взглянув на мальчика.
— Ей-богу, право! Сам сказал; сначала-то уж он и так и сяк, путал, путал… Сам знаешь он какой: и
в толк не возьмешь, так тебя и дурит; а опосля сам сказал: оставлю его, говорит, пускай
живет!
А ведь иной вот
живет без году неделю, молоко на губах не обсохло, а туда же лезет тебе
в бороду…
На это я тебе скажу вот еще какое слово: когда хочешь
жить у меня, работай — дома
живу, как хочу, а
в людях как велят; а коли нелюбо, убирайся отселева подобру-поздорову… вот что!
Тетка Анна принялась снова увещевать его; но дядя Аким остался непоколебим
в своем намерении: он напрямик объявил, что ни за что не останется больше
в доме рыбака, и если
поживет еще, может статься, несколько дней, так для того лишь, чтоб приискать себе новое место.
Трудно предположить, однако ж, чтоб мальчик его лет,
прожив пять зимних месяцев постоянно, почти с глазу на глаз с одними и теми же людьми, не сделался сообщительнее или по крайней мере не освободился частию от своей одичалости; это дело тем невероятнее, что каждое движение его, даже самые глаза, смотревшие исподлобья, но тем не менее прыткие, исполненные зоркости и лукавства, обозначали
в нем необычайную живость.
Свобода и несколько глотков свежего, вольного воздуха превратили, казалось, кровь его
в огонь: он
жил как волчонок, выпущенный
в поле.
Петру столько же прискучило
жить в зависимости у хозяина, сколько находиться под строгим надзором отца.
На первых порах привередничать нечего: можно
жить в соломенном шалаше и ловить рыбу рваными сетками; у иного и новые сети, да ничего не возьмет; за лодками также не ходить стать: на Оке лодок не оберешься.
Он передал все слухи, носившиеся
в их стороне, сообщил разные подробности о житье-бытье своем с братом, причем Петр заблагорассудил отозваться весьма дурно о хозяине; но, чтобы предостеречь себя от упреков отца, который прежде еще отсоветовал сыновьям
жить в наймах, прибавил, что хозяин ненадежен потому только, что пожар лишил его большей части имущества.
Поживет,
поживет месяц-другой с женою, да и
в ноги отцу: спасибо, мол, что приневоливал!
— Нет, Глеб Савиныч, не надыть нам: много денег, много и греха с ними! Мы довольствуемся своим добром; зачем нам! С деньгами-то забот много; мы и без них
проживем. Вот я скажу тебе на это какое слово, Глеб Савиныч: счастлив тот человек, кому и воскресный пирожок
в радость!
Ему
в голову не приходило, что это утро, так радостно улыбавшееся, западет тяжелым камнем на его сердце и вечно будет
жить в его памяти.
Живя почти исключительно материальной, плотской жизнью, простолюдин срастается, так сказать, с каждым предметом, его окружающим, с каждым бревном своей лачуги; он
в ней родился,
в ней
прожил безвыходно свой век; ни одна мысль не увлекала его за предел родной избы: напротив, все мысли его стремились к тому только, чтобы не покидать родного крова.
Он
жил в исключительной, ограниченной своей сфере; вне дома для него не существует интересов; он недоверчиво смотрит на мир, выходящий из предела его обыкновенных узких понятий.
Вырастая, таким образом, без родительского надзора, который
в нравственном смысле так много значит, дети эти
живут какими-то приемышами.
Узнали о каком-то Захаре, который
жил тогда
в четырех верстах на фабрике.
Таким образом, перебывал он на всех почти фабриках трех губерний —
жил на сахарном заводе,
жил у рыбаков. Слоняясь, как киргиз, с места на место, попал он случайно
в Комарево и, как мы видели, нанялся к Глебу.
— Эх! Какое наше житье! — воскликнул он нетерпеливо, уткнув локти
в песок. — Как послушаешь, как люди
живут, так бы вот, кажется, и убежал! Пропадай они совсем!..
— А мало что — до станового недалече:
в Сосновке
живет!» Расчет Глеба основывался на том, чтобы продержать Захара вплоть до зимы, то есть все время, как будет продолжаться рабочая пора.
— Да, из твоего дома, — продолжал между тем старик. —
Жил я о сю пору счастливо, никакого лиха не чая,
жил, ничего такого и
в мыслях у меня не было; наказал, видно, господь за тяжкие грехи мои! И ничего худого не примечал я за ними. Бывало, твой парень Ваня придет ко мне либо Гришка — ничего за ними не видел. Верил им, словно детям своим. То-то вот наша-то стариковская слабость! Наказал меня создатель, горько наказал. Обманула меня… моя дочка, Глеб Савиныч!
Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою — для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!» — «Должно быть, испорченная либо хворая…» — «Парень, стало, не по ндраву…» — «Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись — сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» — «И то, может статься, совестится;
жила не на миру, не
в деревне с людьми
жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом.
Хотя иной раз и
в своей деревне остаешься — только улицу перейти, — а все не с родными
жить.
Одна только мысль и была теперь
в голове рыбака — все та же острая, назойливая мысль, которая постоянно
жила в нем, изредка лишь заслоняясь житейскими заботами; достаточно было просветлиться этой мысли, чтобы изгладить мгновенно из его памяти все расчеты, все соображения.
Единственный предмет, обращавший на себя теперь внимание Глеба, было «время», которое, с приближением осени, заметно сокращало трудовые дни. Немало хлопот приносила также погода, которая начинала хмуриться, суля ненастье и сиверку — неумолимых врагов рыбака. За всеми этими заботами, разумеется, некогда было думать о снохе. Да и думать-то было нечего!..
Живет себе бабенка наравне с другими, обиды никакой и ни
в чем не терпит —
живет, как и все люди.
В меру работает, хлеб ест вволю: чего ж ей еще?..
Хочешь не хочешь,
живи в ненавистном доме.
Она, одна она, как он думал сам с собой, была всему главной виновницей: не
живи она
в двух верстах от площадки, не полюби парня, не доверься его клятвам, ничего бы не случилось; он
в самом деле шел бы теперь, может статься, с Захаром!
—
Жил больше по фабрикам… больше
в Серпухове… там есть у меня приятель фабрикант… у него больше пробавлялся, — отвечал без запинки Захар.
Он не переставал хвастать перед женою; говорил, что плевать теперь хочет на старика,
в грош его не ставит и не боится настолько — при этом он показывал кончик прута или соломки и отплевывал обыкновенно точь-в-точь, как делал Захар; говорил, что сам стал себе хозяин, сам обзавелся семьею, сам над собой властен, никого не уважит, и покажи ему только вид какой, только его и знали: возьмет жену, ребенка, станет
жить своей волей; о местах заботиться нечего: местов не оберешься — и не здешним чета!
— Где тебе
жить в людях по своей воле, — продолжал он тоном презрения, — только что вот куражишься! «Я да я!», а покажи кулак: «Батюшка, взмилуйся!», оторопел, тотчас и на попятный…
Ты нам не чужой: дочка твоя
живет в моем доме — породнились, выходит…
Святые отцы, Глеб Савиныч,
в трудах
жили!
Три раза
в Комарево наведывался, три раза сулили прислать, — все нет да нет; затем-то и говорю теперь: ступай, говорю,
жить ко мне!
В самом деле так: посмотрите на житье-бытье наших мещан, купцов среднего сословия, разбогатевших мужиков, содержателей дворов:
в их домашнем быту не найдете вы ровно никакой перемены против того, как
жили они без барышей, бедняками.
Простолюдин зрелых лет делается по большей части жертвою удара, ушиба, порванных
жил, старости и, наконец, истощения физических сил — необходимое следствие того неумеренного, принужденно-усиленного труда, о котором говорили мы
в предшествовавшей главе.
— Гриша, — сказал неожиданно Глеб, — ты, Гриша, заступишь теперь мое место, будешь
жить все одно, как сын родной
в дому…
Теперь уже тянулись по большей части маленькие лачужки и полуобвалившиеся плетни, принадлежавшие бедным обывателям. Густой, непроницаемый мрак потоплял эту часть Комарева. Кровли, плетни и здания сливались
в какие-то черные массы, мало чем отличавшиеся от темного неба и еще более темной улицы. Тут уже не встречалось ни одного освещенного окна. Здесь
жили одни старики, старухи и больные. Остальные все, от мала до велика, работали на фабриках.
— Да, так вот каков он есть такой человек теперича, — старик-ат
жил в аккурате, лучше быть нельзя: может статься, двадцать лет копил, руб на руб складывал!
«Что же касается до меня (писал дальше Ваня), то я, по милости ко мне всемогущего создателя, хранимый всеблагим его провидением, и по настоящее время нахожусь
жив и здоров, весьма благополучен, чего стократно и вам, батюшка и матушка, желаю, как то: мирных, благодетельных и счастливых дней, хороших успехов во всех ваших хозяйственных делах и намерениях. Продолжая дальше сие письмо, прошу вас, батюшка, вскоре по получении оного уведомить меня, живы ли вы и
в каком положении находитесь…»