Неточные совпадения
Изредка в слободку приходили откуда-то посторонние люди. Сначала они обращали на себя внимание просто тем, что
были чужие, затем возбуждали к себе легкий, внешний интерес рассказами о местах, где они работали, потом новизна стиралась с них, к ним привыкали, и они
становились незаметными. Из их рассказов
было ясно: жизнь рабочего везде одинакова. А если это так — о чем же разговаривать?
Павел сделал все, что надо молодому парню: купил гармонику, рубашку с накрахмаленной грудью, яркий галстух, галоши, трость и
стал такой же, как все подростки его лет. Ходил на вечеринки, выучился танцевать кадриль и польку, по праздникам возвращался домой
выпивши и всегда сильно страдал от водки. Наутро болела голова, мучила изжога, лицо
было бледное, скучное.
Матери
было приятно видеть, что сын ее
становится непохожим на фабричную молодежь, но когда она заметила, что он сосредоточенно и упрямо выплывает куда-то в сторону из темного потока жизни, — это вызвало в душе ее чувство смутного опасения.
Ей вдруг
стало трудно дышать. Широко открыв глаза, она смотрела на сына, он казался ей чуждым. У него
был другой голос — ниже, гуще и звучнее. Он щипал пальцами тонкие, пушистые усы и странно, исподлобья смотрел куда-то в угол. Ей
стало страшно за сына и жалко его.
— Люди плохи, да. Но когда я узнал, что на свете
есть правда, — люди
стали лучше!..
Было уже за полночь, когда они
стали расходиться. Первыми ушли Весовщиков и рыжий, это снова не понравилось матери.
Иногда мать поражало настроение буйной радости, вдруг и дружно овладевавшее всеми. Обыкновенно это
было в те вечера, когда они читали в газетах о рабочем народе за границей. Тогда глаза у всех блестели радостью, все
становились странно, как-то по-детски счастливы, смеялись веселым, ясным смехом, ласково хлопали друг друга по плечам.
— Надо, Андрей, ясно представлять себе, чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я этого не думаю, — но, положим, так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо
будет одному… и — много. Жизнь ваша
станет жизнью из-за куска хлеба, для детей, для квартиры; для дела — вас больше нет. Обоих нет!
Офицер прищурил глаза и воткнул их на секунду в рябое неподвижное лицо. Пальцы его еще быстрее
стали перебрасывать страницы книг. Порою он так широко открывал свои большие серые глаза, как будто ему
было невыносимо больно и он готов крикнуть громким криком бессильной злобы на эту боль.
На другой день
стало известно, что арестованы Букин, Самойлов, Сомов и еще пятеро. Вечером забегал Федя Мазин — у него тоже
был обыск, и, довольный этим, он чувствовал себя героем.
Мать заснула и не слышала, когда ушел Рыбин. Но он
стал приходить часто, и если у Павла
был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол и молчал, лишь изредка говоря...
Кончив с этим, они снова
стали вспоминать о своем родном селе: он шутил, а она задумчиво бродила в своем прошлом, и оно казалось ей странно похожим на болото, однообразно усеянное кочками, поросшее тонкой, пугливо дрожащей осиной, невысокою
елью и заплутавшимися среди кочек белыми березами.
— Помер муж, я схватилась за сына, — а он пошел по этим делам. Вот тут плохо мне
стало и жалко его… Пропадет, как я
буду жить? Сколько страху, тревоги испытала я, сердце разрывалось, когда думала о его судьбе…
И громко зевнул. Павел спрашивал ее о здоровье, о доме… Она ждала каких-то других вопросов, искала их в глазах сына и не находила. Он, как всегда,
был спокоен, только лицо побледнело да глаза как будто
стали больше.
Она аккуратно носила на фабрику листовки, смотрела на это как на свою обязанность и
стала привычной для сыщиков, примелькалась им. Несколько раз ее обыскивали, но всегда — на другой день после того, как листки появлялись на фабрике. Когда с нею ничего не
было, она умела возбудить подозрение сыщиков и сторожей, они хватали ее, обшаривали, она притворялась обиженной, спорила с ними и, пристыдив, уходила, гордая своей ловкостью. Ей нравилась эта игра.
— Вот именно! В этом их несчастие. Если, видите вы, в пищу ребенка прибавлять понемногу меди, это задерживает рост его костей, и он
будет карликом, а если отравлять человека золотом — душа у него
становится маленькая, мертвенькая и серая, совсем как резиновый мяч ценою в пятачок…
Мать взглянула в лицо ему — один глаз Исая тускло смотрел в шапку, лежавшую между устало раскинутых ног, рот
был изумленно полуоткрыт, его рыжая бородка торчала вбок. Худое тело с острой головой и костлявым лицом в веснушках
стало еще меньше, сжатое смертью. Мать перекрестилась, вздохнув. Живой, он
был противен ей, теперь будил тихую жалость.
— Убить животное только потому, что надо
есть, — и это уже скверно. Убить зверя, хищника… это понятно! Я сам мог бы убить человека, который
стал зверем для людей. Но убить такого жалкого — как могла размахнуться рука?..
— Я знаю —
будет время, когда люди
станут любоваться друг другом, когда каждый
будет как звезда пред другим!
— Даром хлеба
есть не
стану, — вслух соображала она.
Теперь она
была одета в легкое широкое платье стального цвета. Она казалась выше ростом в этом платье, глаза ее как будто потемнели, и движения
стали более спокойными.
— Я вот теперь смогу сказать кое-как про себя, про людей, потому что —
стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, — не с чем
было сравнивать. В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу, как другие живут, вспоминаю, как сама жила, и — горько, тяжело!
Она не могла насытить свое желание и снова говорила им то, что
было ново для нее и казалось ей неоценимо важным.
Стала рассказывать о своей жизни в обидах и терпеливом страдании, рассказывала беззлобно, с усмешкой сожаления на губах, развертывая серый свиток печальных дней, перечисляя побои мужа, и сама поражалась ничтожностью поводов к этим побоям, сама удивлялась своему неумению отклонить их…
И ей казалось, что сам Христос, которого она всегда любила смутной любовью — сложным чувством, где страх
был тесно связан с надеждой и умиление с печалью, — Христос теперь
стал ближе к ней и
был уже иным — выше и виднее для нее, радостнее и светлее лицом, — точно он, в самом деле, воскресал для жизни, омытый и оживленный горячею кровью, которую люди щедро пролили во имя его, целомудренно не возглашая имени несчастного друга людей.
Это
было понятно — она знала освободившихся от жадности и злобы, она понимала, что, если бы таких людей
было больше, — темное и страшное лицо жизни
стало бы приветливее и проще, более добрым и светлым.
Был слышен лязг вынимаемой шашки. Мать закрыла глаза, ожидая крика. Но
стало тише, люди ворчали, огрызались, как затравленные волки. Потом молча, низко опустив головы, они двинулись вперед, наполняя улицу шорохом шагов.
В этом крике
было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор
стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил глаза, бил в грудь, путался в ногах…
Матери вдруг
стало жалко его — он все больше нравился ей теперь. После речи она чувствовала себя отдохнувшей от грязной тяжести дня,
была довольна собой и хотела всем доброго, хорошего.
Павел и Андрей сели рядом, вместе с ними на первой скамье сели Мазин, Самойлов и Гусевы. Андрей обрил себе бороду, усы у него отросли и свешивались вниз, придавая его круглой голове сходство с головой кошки. Что-то новое появилось на его лице — острое и едкое в складках рта, темное в глазах. На верхней губе Мазина чернели две полоски, лицо
стало полнее, Самойлов
был такой же кудрявый, как и раньше, и так же широко ухмылялся Иван Гусев.
По коридору бродили люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко — на всех лицах
было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе между двух стен люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного ветра, и, казалось, все искали возможности
стать на чем-то твердо и крепко.
Она не отвечала, подавленная тягостным разочарованием. Обида росла, угнетая душу. Теперь Власовой
стало ясно, почему она ждала справедливости, думала увидать строгую, честную тяжбу правды сына с правдой судей его. Ей представлялось, что судьи
будут спрашивать Павла долго, внимательно и подробно о всей жизни его сердца, они рассмотрят зоркими глазами все думы и дела сына ее, все дни его. И когда увидят они правоту его, то справедливо, громко скажут...
Поведение Андрея явно изменило судей, его слова как бы стерли с них что-то, на серых лицах явились пятна, в глазах горели холодные, зеленые искры. Речь Павла раздражила их, но сдерживала раздражение своей силой, невольно внушавшей уважение, хохол сорвал эту сдержанность и легко обнажил то, что
было под нею. Они перешептывались со странными ужимками и
стали двигаться слишком быстро для себя.
Теперь ей
было нестерпимо жаль его, но она сдерживала свое чувство, зная, что, если покажет его, Николай растеряется, сконфузится и
станет, как всегда, смешным немного, — ей не хотелось видеть его таким.
— Люди гораздо более глупы, чем злы. Они умеют видеть только то, что близко к ним, что можно взять сейчас. А все близкое — дешево, дорого — далекое. Ведь, в сущности, всем
было бы выгодно и приятно, если бы жизнь
стала иной, более легкой, люди — более разумными. Но для этого сейчас же необходимо побеспокоить себя…
— Мне
стало жалко помешать вам, может
быть, вы видели счастливый сон…
Она отшатнулась от Людмилы, утомленная волнением, и села, тяжело дыша. Людмила тоже отошла, бесшумно, осторожно, точно боясь разрушить что-то. Она гибко двигалась по комнате, смотрела перед собой глубоким взглядом матовых глаз и
стала как будто еще выше, прямее, тоньше. Худое, строгое лицо ее
было сосредоточенно, и губы нервно сжаты. Тишина в комнате быстро успокоила мать; заметив настроение Людмилы, она спросила виновато и негромко...