Неточные совпадения
Он стал разматывать красное полотенце с руки, а Матвей, замирая от
страха и любопытства, принял ковш из рук Власьевны и бросил его, налив себе воды
в сапоги: он увидал, что из отверстия конуры выкинулся гибкий красный язык огня, словно стремясь лизнуть отцовы ноги.
Оставшись на крыльце, мальчик вспомнил, что, кроме
страха перед отцом, он носил
в своей душе ещё нечто тягостное.
Вздрагивая от
страха, мальчик выбрался из пеньки и встал
в дверях амбара, весь опутанный седым волокном. Отец молча отвёл его
в сад, сел там на дёрновой скамье под яблоней, поставил сына между колен себе и невесело сказал...
Матвей любил дьячка и даже
в дни запоя не чувствовал
страха перед ним, а только скорбную жалость.
Страх, стыд и жалость к ней охватили его жаром и холодом; опустив голову, он тихонько пошёл к двери, но вдруг две тёплых руки оторвали его от земли, он прижался щекою к горячему телу, и
в ухо ему полился умоляющий, виноватый шёпот...
Жадный, толстогубый рот Натальи возбуждал
в нём чувство, близкое
страху. Она вела себя бойчее всех, её низкий сладкий голос тёк непрерывною струёю, точно патока, и все мужчины смотрели на неё, как цепные собаки на кость, которую они не могут достать мохнатыми лапами.
В саду собрались все рабочие, огородницы, Власьевна, — Матвей смотрел на них и молчал, изнывая от тяжёлого удивления: они говорили громко, улыбались, шутя друг с другом, и, видимо, никто из них не чувствовал ни
страха, ни отвращения перед кровью, ни злобы против Савки. Над ним посмеивались, рассказывая друг другу об ударах, нанесённых ему.
Полуоткрыв рот, он присматривался к очертаниям её тела и уже без
страха, без стыда, с радостью чувствовал, как разгорается
в нём кровь и сладко кружится голова.
Когда она бесстыдно и зло обнажалась, Кожемякин
в тоске и
страхе закрывал глаза: ему казалось, что все мальчишки и собаки были выношены
в этом серо-жёлтом, мохнатом животе, похожем на унылые древние холмы вокруг города.
Ему казалось, что весь воздух базара пропитан сухой злостью, все пьянеют от неё и острого недоверия друг к другу, все полны
страха быть обманутыми и каждый хочет обмануть — словно здесь, на маленькой площади, между пожарною каланчою и церковною колокольнею,
в полукруге низеньких торговых рядов, сошлись чуждые друг другу, враждебные племена.
— Егда же несть
в сердце человеческом
страха божия — и человека не бе, но скот бесполезный попирает землю!
Он устало завёл глаза. Лицо его морщилось и чернело, словно он обугливался, сжигаемый невидимым огнём. Крючковатые пальцы шевелились, лёжа на колене Матвея, — их движения вводили
в тело юноши холодные уколы
страха.
А
в Балымерах племянник кулака Мокея Чапунова
в петлю полез со
страха перед солдатчиной, но это не помогло: вынули из петли и забрили.
«Хитрюга мальчонок этот! Осторожно надо с ним, а то и высмеет, — никакого
страха не носит он
в себе, суётся везде, словно кутёнок…»
Ему давно не нравился многоречивый, всё знающий человек, похожий на колдуна, не нравился и возбуждал почтение, близкое
страху. Скуластое лицо, спрятанное
в шерстяной массе волос, широконосое и улыбающееся тёмной улыбкой до ушей, казалось хитрым, неверным и нечестным, но было
в нём —
в его едва видных глазах — что-то устойчивое и подчинявшее Матвея. Работал Маркуша плохо, лениво, только клетки делал с любовью, продавал их монахиням и на базаре, а деньги куда-то прятал.
Сунув руки
в карманы, Кожемякин пристально смотрел и чувствовал, что сегодня город будит
в нём не скуку и
страх, как всегда, а что-то новое, неизведанное, жалостливое.
Кожемякин не успел или не решился отказать, встреча была похожа на жуткий сон, сердце сжалось
в трепетном воспоминании о Палаге и тёмном
страхе перед Савкой.
Во тьме ныли и кусались комары, он лениво давил их, неотрывно думая о женщине, простой и кроткой, как Горюшина, красивой и близкой, какой была Евгения
в иные дни; думал и прислушивался, как
в нём разрушается что-то, ощущал, что из хаоса всё настойчивее встаёт знакомая тяжёлая тоска. И вдруг вскочил, весь налившись гневом и
страхом: на дворе зашумело, было ясно, что кто-то лезет через забор.
Встал, выпил квасу и снова, как пьяный, свалился на диван, глядя
в потолок, думая со
страхом и тоскою...
— Нечего тебе тут делать, — угрюмо ответила она, не глядя на него, откачнулась к стене, оперлась о неё широкой спиной и снова завыла,
в явном
страхе, отчаянно и приглушённо...
И, слово за словом, с побеждающей усмешечкой
в тёмных глазах, обласканная мягким светом лампы, она начала плести какие-то спокойные узоры, желая отвести его
в сторону от мыслей о Марфе, разогнать
страх, тяжко осевший
в его груди.
Просидела она почти до полуночи, и Кожемякину жалко было прощаться с нею. А когда она ушла, он вспомнил Марфу, сердце его, снова охваченное
страхом, трепетно забилось, внушая мысль о смерти, стерегущей его где-то близко, — здесь,
в одном из углов, где безмолвно слились тени, за кроватью, над головой, — он спрыгнул на пол, метнулся к свету и — упал, задыхаясь.
Походила по саду и незаметно, не простясь, ушла, а Кожемякин долго сидел один, разглядывая себя, как
в зеркало, и всё более наливаясь
страхом.
Кожемякину хотелось успокоить кривого, он видел, что этот человек мучается, снедаемый тоской и
страхом, но — что сказать ему? И Матвей Савельев молча вздыхал, разводя пальцем по столу узоры. А
в уши ему садился натруженный, сипящий голос...
На его жёлтом лице не отражалось ни радости, ни любопытства, ни
страха, ничего — чем жили люди
в эти дни; глаза смотрели скучно и рассеянно, руки касались вещей осторожно, брезгливо; все при нём как будто вдруг уставали, и невольно грустно думалось, глядя на него, что, пока есть такой человек, при нём ничего хорошего не может быть.
Неточные совпадения
Бобчинский (Добчинскому). Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит человек!
В жисть не был
в присутствии такой важной персоны, чуть не умер со
страху. Как вы думаете, Петр Иванович, кто он такой
в рассуждении чина?
Бобчинский. Он, он, ей-богу он… Такой наблюдательный: все обсмотрел. Увидел, что мы с Петром-то Ивановичем ели семгу, — больше потому, что Петр Иванович насчет своего желудка… да, так он и
в тарелки к нам заглянул. Меня так и проняло
страхом.
К счастию, однако ж, на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а
в том числе и Фердыщенку. Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой век Глупова.
Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры не клевали их… Потому что это были ассигнации.
Читая эти письма, Грустилов приходил
в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность к апатии, с другой,
страх чертей — все это производило
в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался
в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно казалось ясным: что он тогда только будет благополучен, когда глуповцы поголовно станут ходить ко всенощной и когда инспектором-наблюдателем всех глуповских училищ будет назначен Парамоша.
Так, например, наверное обнаружилось бы, что происхождение этой легенды чисто административное и что Баба-яга была не кто иное, как градоправительница, или, пожалуй, посадница, которая, для возбуждения
в обывателях спасительного
страха, именно этим способом путешествовала по вверенному ей краю, причем забирала встречавшихся по дороге Иванушек и, возвратившись домой, восклицала:"Покатаюся, поваляюся, Иванушкина мясца поевши".