Неточные совпадения
Клим тотчас догадался, что нуль — это кругленький, скучный братишка, смешно похожий на отца. С того дня он
стал называть брата Желтый Ноль, хотя Дмитрий
был розовощекий, голубоглазый.
Это
было очень оглушительно, а когда мальчики кончили
петь,
стало очень душно. Настоящий Старик отирал платком вспотевшее лицо свое. Климу показалось, что, кроме пота, по щекам деда текут и слезы. Раздачи подарков не
стали дожидаться — у Клима разболелась голова. Дорогой он спросил дедушку...
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала
петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен
были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате
становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и
становился непохож сам на себя. Им овладевала задумчивость, он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный, как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево, как тонкое дерево под ударом ветра.
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно
стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь,
было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое
будет…
— Облетели цветы, — добавил отец, сочувственно кивнув лысоватым черепом, задумчиво
пил пиво, молчал и
становился незаметен.
О многом нужно
было думать Климу, и эта обязанность
становилась все более трудной.
В полутемном коридоре, над шкафом для платья, с картины, которая раньше
была просто темным квадратом,
стали смотреть задумчивые глаза седой старухи, зарытой во тьму.
Ее судороги
становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он
был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Это
было очень хорошо, потому что жить в одной комнате с братом
становилось беспокойно и неприятно.
Оставаясь таким же некрасивым, каким
был, он
стал ловчее, легче, но в нем явилось что-то грубоватое.
Однажды Клим пришел домой с урока у Томилина, когда уже кончили
пить вечерний чай, в столовой
было темно и во всем доме так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной маленькой стенной лампой, и
стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
Встречаясь, они улыбались друг другу, и улыбка матери
была незнакома Климу, даже неприятна, хотя глаза ее, потемнев,
стали еще красивее.
Но ему
было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже
стал прятаться, как прятались она и Варавка. Он испытывал маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
Мать улыбалась, глядя на него, но и ее глаза
были печальны. Наконец, засунув руку под одеяло, Варавка
стал щекотать пятки и подошвы Клима, заставил его рассмеяться и тотчас ушел вместе с матерью.
Приплюснутый череп, должно
быть, мешал Дронову расти вверх, он рос в ширину. Оставаясь низеньким человечком, он
становился широкоплечим, его кости неуклюже торчали вправо, влево, кривизна ног
стала заметней, он двигал локтями так, точно всегда протискивался сквозь тесную толпу. Клим Самгин находил, что горб не только не испортил бы странную фигуру Дронова, но даже придал бы ей законченность.
Она
стала угловатой, на плечах и бедрах ее высунулись кости, и хотя уже резко обозначились груди, но они
были острые, как локти, и неприятно кололи глаза Клима; заострился нос, потемнели густые и строгие брови, а вспухшие губы
стали волнующе яркими.
Его особенно смущал взгляд глаз ее скрытого лица, именно он превращал ее в чужую. Взгляд этот, острый и зоркий, чего-то ожидал, искал, даже требовал и вдруг,
становясь пренебрежительным, холодно отталкивал.
Было странно, что она разогнала всех своих кошек и что вообще в ее отношении к животным явилась какая-то болезненная брезгливость. Слыша ржанье лошади, она вздрагивала и морщилась, туго кутая грудь шалью; собаки вызывали у нее отвращение; даже петухи, голуби
были явно неприятны ей.
Макаров находил, что в этом человеке
есть что-то напоминающее кормилицу, он так часто говорил это, что и Климу
стало казаться — да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство с грудастой бабой, обязанной молоком своим кормить чужих детей.
Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он
стал замечать, что Люба умнеет, и это
было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов
становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил...
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и сам, должно
быть, сконфузясь неудачной выходки,
стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия не ответила ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
Он все больше обрастал волосами и, видимо, все более беднел, пиджак его
был протерт на локтях почти до дыр, на брюках, сзади,
был вшит темно-серый треугольник, нос заострился, лицо
стало голодным.
О Макарове уже нельзя
было думать, не думая о Лидии. При Лидии Макаров
становится возбужденным, говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его
становится мягче, глаза играют веселее.
И почти приятно
было напомнить себе, что Макаров
пьет все больше, хотя
становится как будто спокойней, а иногда так углубленно задумчив, как будто его внезапно поражала слепота и глухота.
Почему-то невозможно
было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И трудно
было представить, что только эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который
становился все печальнее, меньше
пил и говорить
стал меньше да и свистел тише.
Дядя, видимо,
был чем-то доволен. Его сожженное лицо посветлело,
стало костлявее, но глаза смотрели добродушней, он часто улыбался. Клим знал, что он собирается уехать в Саратов и жить там.
— Ты все такая же… нервная, — сказала Вера Петровна; по паузе Клим догадался, что она хотела сказать что-то другое. Он видел, что Лидия
стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее
был неподвижен, можно
было подумать, что она чего-то напряженно ожидает. Говорила она несвойственно ей торопливо, как бы желая скорее выговорить все, что нужно.
Клим вышел на улицу, и ему
стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно
быть, крепко любят его, и жить с ними — уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите — вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Человек, которому он помешал убить себя,
был слишком весел и
стал даже красивее.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это
было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво
ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать
стали больше и торопливее. Он
был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Оживление Дмитрия исчезло, когда он
стал расспрашивать о матери, Варавке, Лидии. Клим чувствовал во рту горечь, в голове тяжесть.
Было утомительно и скучно отвечать на почтительно-равнодушные вопросы брата. Желтоватый туман за окном, аккуратно разлинованный проволоками телеграфа, напоминал о старой нотной бумаге. Сквозь туман смутно выступала бурая стена трехэтажного дома, густо облепленная заплатами многочисленных вывесок.
Он и Елизавета Спивак запели незнакомый Климу дуэт, маленький музыкант отлично аккомпанировал. Музыка всегда успокаивала Самгина, точнее — она опустошала его, изгоняя все думы и чувствования; слушая музыку, он ощущал только ласковую грусть. Дама
пела вдохновенно, небольшим, но очень выработанным сопрано, ее лицо потеряло сходство с лицом кошки, облагородилось печалью, стройная фигура
стала еще выше и тоньше. Кутузов
пел очень красивым баритоном, легко и умело. Особенно трогательно они
спели финал...
— И
пьет. Вообще тут многие живут в тревожном настроении, перелом души! — продолжал Дмитрий все с радостью. — А я, кажется,
стал похож на Дронова: хочу все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог…
Самгин
был убежден, что все люди честолюбивы, каждый хочет оттолкнуться от другого только потому, чтоб
стать заметней, отсюда и возникают все разногласия, все споры.
Говорила она неутомимо, смущая Самгина необычностью суждений, но за неожиданной откровенностью их он не чувствовал простодушия и
стал еще более осторожен в словах. На Невском она предложила
выпить кофе, а в ресторане вела себя слишком свободно для девушки, как показалось Климу.
— Разве гуманизм — пустяки? — и насторожился, ожидая, что она
станет говорить о любви,
было бы забавно послушать, что скажет о любви эта бесплотная девушка.
Он
был выше Марины на полголовы, и
было видно, что серые глаза его разглядывают лицо девушки с любопытством. Одной рукой он поглаживал бороду, в другой, опущенной вдоль тела, дымилась папироса. Ярость Марины
становилась все гуще, заметней.
Он заставил себя еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала, не
было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет
быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке,
стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал дома.
Особенно ценным в Нехаевой
было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно пишут,
становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему
было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Он
стал ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно,
был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как бы поощрительно, Марина
стала говорить еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то
стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
Нехаева не уезжала. Клим находил, что здоровье ее
становится лучше, она меньше кашляет и даже как будто пополнела. Это очень беспокоило его, он слышал, что беременность не только задерживает развитие туберкулеза, но иногда излечивает его. И мысль, что у него может
быть ребенок от этой девицы, пугала Клима.
Макаров быстро
выпил остывший чай и, прищурив глаза,
стал смотреть в лицо Клима.
Самгин
стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город
становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо
пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее
было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка,
стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим
был рад, когда она утомленно сказала...
Подозрительно
было искусно сделанное матерью оживление, с которым она приняла Макарова; так она встречала только людей неприятных, но почему-либо нужных ей. Когда Варавка увел Лютова в кабинет к себе, Клим
стал наблюдать за нею. Играя лорнетом, мило улыбаясь, она сидела на кушетке, Макаров на мягком пуфе против нее.
Весело хлопотали птицы, обильно цвели цветы, бархатное небо наполняло сад голубым сиянием, и в блеске весенней радости
было бы неприлично говорить о печальном. Вера Петровна
стала расспрашивать Спивака о музыке, он тотчас оживился и, выдергивая из галстука синие нитки, делая пальцами в воздухе маленькие запятые, сообщил, что на Западе — нет музыки.
Но через минуту, взглянув в комнату, он увидел, что бледное лицо Туробоева неестественно изменилось,
стало шире, он, должно
быть, крепко сжал челюсти, а губы его болезненно кривились.
Туробоев шел впереди, протискиваясь сквозь непрочную плоть толпы, за ним, гуськом, продвигались остальные, и чем ближе
была мясная масса колокольни, тем глуше
становился жалобный шумок бабьих молитв, слышнее внушительные голоса духовенства, служившего молебен.
На площади
стало потише. Все внимательно следили за Пановым, а он ползал по земле и целовал край колокола. Он и на коленях
был высок.
На площади
становилось все тише, напряженней. Все головы поднялись вверх, глаза ожидающе смотрели в полукруглое ухо колокольни, откуда
были наклонно высунуты три толстые балки с блоками в них и, проходя через блоки, спускались к земле веревки, привязанные к ушам колокола.