Неточные совпадения
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я тебе и Дронову
рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка
человека совершенно оправдать себя. Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить
людей. Он восторженно
рассказывал о красоте лесов и полей,
о патриархальности деревенской жизни,
о выносливости баб и уме мужиков,
о душе народа, простой и мудрой, и
о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Писатель начал
рассказывать о жизни интеллигенции тоном
человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял...
— Да. И Алина. Все. Ужасные вещи
рассказывал Константин
о своей матери. И
о себе, маленьком. Так странно было: каждый вспоминал
о себе, точно
о чужом. Сколько ненужного переживают
люди!
Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно
рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена,
о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки и тугие свивальники для будущего
человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований
о том, что было бы, если б все окружающее было не таким, каково оно есть?
Выпив водки, старый писатель любил
рассказывать о прошлом,
о людях, с которыми он начал работать. Молодежь слышала имена литераторов, незнакомых ей, и недоумевала, переглядывалась...
Бывали дни, когда она смотрела на всех
людей не своими глазами, мягко, участливо и с такой грустью, что Клим тревожно думал: вот сейчас она начнет каяться, нелепо
расскажет о своем романе с ним и заплачет черными слезами.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся
рассказать о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему было неловко вспомнить
о надеждах, связанных с молодым
человеком, который оставил в памяти его только виноватую улыбку.
Все, что Дронов
рассказывал о жизни города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина, рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему видеть себя не похожим на
людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову...
Дронов всегда говорил
о людях с кривой усмешечкой, посматривая в сторону и как бы видя там образы других
людей, в сравнении с которыми тот,
о ком он
рассказывал, — негодяй.
Это — не тот город,
о котором сквозь зубы говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно
рассказывают люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть, так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих
людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Вот собираются в редакции местные
люди: Европа, Европа! И поносительно
рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его,
о жизни нашего города. А душу его они не чувствуют, история города не знакома им, отчего и раздражаются.
Покуривая, улыбаясь серыми глазами, Кутузов стал
рассказывать о глупости и хитрости рыб с тем воодушевлением и знанием, с каким историк Козлов повествовал
о нравах и обычаях жителей города. Клим, слушая, путался в неясных, но не враждебных мыслях об этом
человеке, а
о себе самом думал с досадой, находя, что он себя вел не так, как следовало бы, все время точно качался на качели.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она говорила так громко, как будто все
люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она
рассказала много интересного
о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее,
о Маракуеве, просидевшем в тюрьме тринадцать дней, после чего жандармы извинились пред ним,
о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.
«Жизнь — сплошное насилие над
человеком, — подумал Самгин, глядя, как мальчишка поплевывает на ножи. — Вероятно, полковник возобновит со мной беседу
о шпионаже… Единственный
человек, которому я мог бы
рассказать об этом, — Кутузов. Но он будет толкать меня в другую сторону…»
— А Любаша еще не пришла, —
рассказывала она. — Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон —
о, какой удивительный голос! — он оказался веселым
человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они бог знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
Вечерами Варвара
рассказывала ей и Гогиным
о «многобалконном» Тифлисе,
о могиле Грибоедова, угрюмых буйволах, игрушечных осликах торговцев древесным углем,
о каких-то необыкновенно красивых
людях, забавных сценах. Самгин, прислушиваясь, думал...
Коротенькими фразами он говорил им все, что знал
о рабочем движении, подчеркивая его анархизм,
рассказывал о грузчиках, казаках и еще
о каких-то выдуманных им
людях, в которых уже чувствуется пробуждение классовой ненависти.
— Рабочие и
о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, —
рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. — Вообще там, в разных местах, какие-то
люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, — сказала она Самгину. — Я очень боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
Она любила и умела
рассказывать о жизни маленьких
людей,
о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким счастием.
У нее была очень милая манера говорить
о «добрых»
людях и «светлых» явлениях приглушенным голосом; как будто она
рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней — объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Когда он
рассказывал ей
о своих встречах и беседах с партийными людями, Никонова слушала как будто не так охотно, как его философические размышления. Она никогда не расспрашивала его
о людях. И только один раз, когда он сказал, что Усов просит не присылать к нему «бестолковую» даму, она живо спросила...
— Ты слышал, что Щедрин перед смертью приглашал Ивана Кронштадтского? — спрашивала она и
рассказывала о Льве Толстом анекдоты, которые рисовали его
человеком самовлюбленным, позирующим.
Самгин
рассказывал ей
о Кутузове,
о том, как он характеризовал революционеров. Так он вертелся вокруг самого себя, заботясь уж не столько
о том, чтоб найти для себя устойчивое место в жизни, как
о том, чтоб подчиняться ее воле с наименьшим насилием над собой. И все чаще примечая, подозревая во многих
людях людей, подобных ему, он избегал общения с ними, даже презирал их, может быть, потому, что боялся быть понятым ими.
Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого не следует делать пред
человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил другой
человек. И возникало опасение, что этот другой может
рассказать правду
о записке,
о Митрофанове.
— Да, ты
человек без азарта, — сказала мать, уверенно и одобрительно, и начала
рассказывать о губернаторе.
Было нечто и горькое и злорадно охмеляющее в этих ночных, одиноких прогулках по узким панелям, под окнами крепеньких домов, где жили простые
люди,
люди здравого смысла,
о которых так успокоительно и красиво
рассказывал историк Козлов.
О том, что он видел, ему хотелось
рассказать этим
людям беспощадно, так, чтоб они почувствовали некий вразумляющий страх. Да, именно так, чтоб они устрашились. Но никто, ни
о чем не спрашивал его. Часто дребезжал звонок, татарин, открывая дверь, грубовато и коротко говорил что-то, спрашивал...
— Я поражена, Клим, — говорила Варвара. — Третий раз слушаю, — удивительно ты
рассказываешь! И каждый раз новые
люди, новые детали.
О, как прав тот, кто первый сказал, что высочайшая красота — в трагедии!
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин,
рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
На письменном столе лежал бикфордов шнур, в соседней комнате носатый брюнет
рассказывал каким-то кавказцам
о японской шимозе, а
человек с красивым, но неподвижным лицом, похожий на расстриженного попа, прочитав записку Гогина, командовал...
— Неплохой
человек она, но — разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, — кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо.
Рассказала мне, в печальный час,
о романе с тобой.
Рассказывая, он не исповедовался, а говорил
о себе, как
о соседе, который несколько надоел ему, но, при всех его недостатках, —
человек не плохой.
Как всякий
человек, которому удалось избежать опасности, Самгин чувствовал себя возвышенно и дома,
рассказывая Безбедову
о налете, вводил в рассказ комические черточки, говорил
о недостоверности показаний очевидцев и сам с большим интересом слушал свой рассказ.
«Это —
люди для комедии, — подумал Самгин. — Марина будет смеяться, когда я
расскажу о них».
—
О том, как
люди выдумывают себя, я
расскажу вам любопытнейший факт.
О себе
рассказывает безжалостно, как
о чужом
человеке, а вообще
о людях — бесстрастно, с легонькой улыбочкой в глазах, улыбка эта не смягчала ее лица.
Самгин отметил, что она
рассказывает все веселее и с тем удовольствием, которое всегда звучит в рассказах
людей о пороках и глупости знакомых.
— Нет, — поспешно сказал Самгин, — нет, я не хочу этого. Я шутил потому, что вы
рассказывали о печальных фактах… без печали. Арест, тюрьма,
человека расстреляли.
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно
рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных
людей того времени и говорил
о них, грустно покачивая головою, как
о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
Интересна была она своим знанием веселой жизни
людей «большого света», офицеров гвардии, крупных бюрократов, банкиров. Она обладала неиссякаемым количеством фактов, анекдотов, сплетен и
рассказывала все это с насмешливостью бывшей прислуги богатых господ, — прислуги, которая сама разбогатела и вспоминает
о дураках.
Покуда аккуратный старичок
рассказывал о злоключениях артели, Клим Иванович Самгин успел сообразить, что ведь не ради этих
людей он терпит холод и всякие неудобства и не ради их он взял на себя обязанность помогать отечеству в его борьбе против сильного врага.
«Нужно создать некий социальный катехизис, книгу, которая просто и ясно
рассказала бы
о необходимости различных связей и ролей в процессе культуры,
о неизбежности жертв. Каждый
человек чем-нибудь жертвует…»
Самгин начал
рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое не очень богатое воображение, об условиях их жизни в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить тон речи, но через минуту-две
человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
Он очень долго
рассказывал о командире,
о его жене, полковом адъютанте; приближался вечер, в открытое окно влетали, вместе с мухами, какие-то неопределенные звуки, где-то далеко оркестр играл «Кармен», а за грудой бочек на соседнем дворе сердитый
человек учил солдат петь и яростно кричал...
«Я мог бы
рассказать ему
о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много
людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места».