Неточные совпадения
Клим был слаб здоровьем,
и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в
том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели, а чадолюбивый дед Клима, организатор
и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной
и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Первые годы жизни Клима совпали с годами отчаянной борьбы за свободу
и культуру
тех немногих людей, которые мужественно
и беззащитно поставили себя «между молотом
и наковальней», между правительством бездарного потомка талантливой немецкой принцессы
и безграмотным народом, отупевшим в рабстве крепостного права.
Чтоб легче было любить мужика, его вообразили существом исключительной духовной красоты, украсили венцом невинного страдальца, нимбом святого
и оценили его физические муки выше
тех моральных мук, которыми жуткая русская действительность щедро награждала лучших людей страны.
Печальным гимном
той поры были гневные стоны самого чуткого поэта эпохи,
и особенно подчеркнуто тревожно звучал вопрос, обращенный поэтом к народу...
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в
том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля
и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Потом он шагал в комнату,
и за его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от них
и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в
тот угол, где потемнее,
и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей
и его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но ему уже не нравились такие демонстрации ума его, он сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз он дал их года два
тому назад. Теперь он покорно
и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное, как будто он — игрушка: пожмут ее — пищит.
Отец рассказывал лучше бабушки
и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова
и поступки, о которых говорит, выдумал для
того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты
и многим другим.
Но чаще Клим, слушая отца, удивлялся: как он забыл о
том, что помнит отец? Нет, отец не выдумал, ведь
и мама тоже говорит, что в нем, Климе, много необыкновенного, она даже объясняет, отчего это явилось.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много
и быстро, что слова его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о
том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе
и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до
той поры, пока Мария Романовна не сказала другое слово...
Но этот народ он не считал
тем, настоящим, о котором так много
и заботливо говорят, сочиняют стихи, которого все любят, жалеют
и единодушно желают ему счастья.
И вообще, чем дальше,
тем все труднее становилось понимать взрослых, — труднее верить им.
— До
того, как хворать, мама была цыганкой,
и даже есть картина с нее в красном платье, с гитарой. Я немножко поучусь в гимназии
и тоже стану петь с гитарой, только в черном платье.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился
тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети.
И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым
и ревновал до злых слез.
Старшая, Варя, отличалась от сестры своей только
тем, что хворала постоянно
и не так часто, как Любовь, вертелась на глазах Клима.
Это нельзя было понять,
тем более нельзя, что в первый же день знакомства Борис поссорился с Туробоевым, а через несколько дней они жестоко, до слез
и крови, подрались.
Но добродушного, неуклюжего Дмитрия любили за
то, что он позволял командовать собой, никогда не спорил, не обижался, терпеливо
и неумело играл самые незаметные, невыгодные роли.
Любили
и за
то, что Дмитрий умел, как-то неожиданно
и на зависть Клима, овладевать вниманием детей, рассказывая им о гнездах птиц, о норах, о логовищах зверей, о жизни пчел
и ос.
Туробоев, холодненький, чистенький
и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами
и глядя в
ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга, не видя, не чувствуя никого больше.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для
того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру
и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать
и бабушку
и что мать очень хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Чертище, — называл он инженера
и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого
и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге
и Вене, затем приехал сюда в город
и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову,
тот, тряхнув головой, пробормотал...
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для
того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после
того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив
и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
— А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде
и склюнет ее, подлетит к другой
и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой,
и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Как раньше, он смотрел на всех
теми же смешными глазами человека, которого только что разбудили, но теперь он смотрел обиженно, угрюмо
и так шевелил губами, точно хотел закричать, но не решался.
Вытирая шарфом лицо свое, мать заговорила уже не сердито, а
тем уверенным голосом, каким она объясняла непонятную путаницу в нотах, давая Климу уроки музыки. Она сказала, что учитель снял с юбки ее гусеницу
и только, а ног не обнимал, это было бы неприлично.
Клим думал, но не о
том, что такое деепричастие
и куда течет река Аму-Дарья, а о
том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо
и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
— В сущности, в сущности, — передразнивал Варавка. — Черт ее побери, эту вашу сущность! Гораздо важнее
тот факт, что Карл Великий издавал законы о куроводстве
и торговле яйцами.
— Я ее любил, а она меня ненавидела
и жила для
того, чтобы мне было плохо.
Дед Аким устроил так, что Клима все-таки приняли в гимназию. Но мальчик считал себя обиженным учителями на экзамене, на переэкзаменовке
и был уже предубежден против школы. В первые же дни, после
того, как он надел форму гимназиста, Варавка, перелистав учебники, небрежно отшвырнул их прочь...
— Благородными металлами называют
те из них, которые почти или совсем не окисляются. Ты заметь это, Клим. Благородные, духовно стойкие люди тоже не окисляются,
то есть не поддаются ударам судьбы, несчастиям
и вообще…
— Да, он глуп, но — в меру возраста. Всякому возрасту соответствует определенная доза глупости
и ума.
То, что называется сложностью в химии, — вполне законно, а
то, что принимается за сложность в характере человека, часто бывает только его выдумкой, его игрой. Например — женщины…
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике.
И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о
том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий,
и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в
то, что говорит. Он знал множество глупых
и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность,
и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Она говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами
и скрипела створкой двери, открывая
и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо, с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась
тьма.
— Ты с этими не дружись, это все трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок, а этого, косого, скоро исключат, он — бедный
и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал
и теперь сидит в колонии преступников, а вон
тот, хорек, — незаконно рожден.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор
и преподаватель древних языков, а за ним
и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после
того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла
и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали
и не могли найти.
И вот вечером, тотчас после
того, как почтальон принес письма, окно в кабинете Варавки-отца с треском распахнулось,
и раздался сердитый крик...
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о
том, чего не следовало делать.
И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли
и она говорить так же?
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а
тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно
и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру
и уходил куда-то.
— Бориса исключили из военной школы за
то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за
то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник
и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его, а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот,
и его исключили.
— Пусти, — сказал Клим, уже боясь, что Борис ударит его, но
тот, тихонько
и как бы упрашивая, повторил...
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика,
и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно
и кружился около него ястребом.
И опасная эта игра быстро довела Клима до
того, что он забыл осторожность.
В один из
тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия
и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена
и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука
и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
В
тот год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый ветер сковал реку сизым льдом
и расцарапал не одетую снегом землю глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе белое солнце торопливо описывало короткую кривую,
и казалось, что именно от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
— Струна разума его настроена благозвучно
и высоко. Особенно же ценю в нем осторожное
и скептическое даже отношение к
тем пустякам, коими наше юношество столь склонно увлекаться во вред себе.
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы
и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана
и, читая, покачивал головою вверх
и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты
и мысли. Самгину казалось, что от этого нос его становился заметней, а лицо еще более плоским. В книгах нет
тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
Но это честное недоумение являлось ненадолго
и только в
те редкие минуты, когда, устав от постоянного наблюдения над собою, он чувствовал, что идет путем трудным
и опасным.
Был один из
тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто
и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о
том, какие у нее груди
и что вот поцеловать бы ее да
и умереть.