Неточные совпадения
— Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей,
а она всё
еще стоит.
— Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну!
А ты спи!
Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось…
—
А ну, бабушка, расскажи
еще чего!
Я
еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами,
а она говорила тяжелым голосом...
Но стало
еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом,
а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными руками ноги его у щиколоток.
— Легкий ты, тонкий,
а кости крепкие, силач будешь. Ты знаешь что: учись на гитаре играть, проси дядю Якова, ей-богу! Мал ты
еще, вот незадача! Мал ты,
а сердитый. Дедушку-то не любишь?
Ты
еще не понимаешь, что к чему говорится, к чему делается,
а надобно тебе всё понимать.
— Что
еще? — вслух вспоминает она, приморщив брови. — Спаси, помилуй всех православных; меня, дуру окаянную, прости, — ты знаешь: не со зла грешу,
а по глупому разуму.
— Не помню уж.
А вдругорядь он меня избил до полусмерти да пятеро суток есть не давал, — еле выжила тогда.
А то
еще…
— Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь, как стенает тетка! Забыли про нее; она, слышь,
еще в самом начале пожара корчиться стала — с испугу… Вот оно как трудно человека родить,
а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то есть…
— Огурец сам скажет, когда его солить пора; ежели он перестал землей и всякими чужими запахами пахнуть, тут вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы ядрен был, разъярился; квас сладкого не любит, так вы его изюмцем заправьте,
а то сахару бросьте, золотник на ведро. Варенцы делают разно: есть дунайский вкус и гишпанский [Гишпанский — т. е. испанский (искаж.).],
а то
еще — кавказский…
— Ну, вот
еще выдумал! — усмехнулась она и тотчас же задумчиво прибавила: — Где уж мне: колдовство — наука трудная.
А я вот и грамоты не знаю — ни аза; дедушка-то вон какой грамотей едучий,
а меня не умудрила богородица.
И она смеется сердечным смешком, нос ее дрожит уморительно,
а глаза, задумчиво светясь, ласкают меня, говоря обо всем
еще понятнее, чем слова.
—
А верно!
Еще боялись мы их…
Он ударил ее колом по руке; было видно, как, скользнув мимо окна, на руку ей упало что-то широкое,
а вслед за этим и сама бабушка осела, опрокинулась на спину, успев
еще крикнуть...
— Вот что, Ленька, голуба́ душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны,
а ты
еще нет, и — живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснется, дело твое тебе укажет, на тропу твою приведет, — понял?
А кто в чем виноват — это дело не твое. Господу судить и наказывать. Ему,
а — не нам!
Уже самовар давно фыркает на столе, по комнате плавает горячий запах ржаных лепешек с творогом, — есть хочется! Бабушка хмуро прислонилась к притолоке и вздыхает, опустив глаза в пол; в окно из сада смотрит веселое солнце, на деревьях жемчугами сверкает роса, утренний воздух вкусно пахнет укропом, смородиной, зреющими яблоками,
а дед всё
еще молится, качается, взвизгивает...
То, что он предложил войти к нему не через дверь,
а через окно,
еще более подняло его в моих глазах. Он сел на ящик, поставил меня перед собой, отодвинул, придвинул снова и наконец спросил негромко...
Но я испугался, побежал за нею и стал швырять в мещан голышами, камнями,
а она храбро тыкала мещан коромыслом, колотила их по плечам, по башкам. Вступились и
еще какие-то люди, мещане убежали, бабушка стала мыть избитого; лицо у него было растоптано, я и сейчас с отвращением вижу, как он прижимал грязным пальцем оторванную ноздрю, и выл, и кашлял,
а из-под пальца брызгала кровь в лицо бабушке, на грудь ей; она тоже кричала, тряслась вся.
Он говорил, словно маленький, одних лет со мною;
а я страшно обрадовался его словам, мне даже показалось, что я давно,
еще тогда понял его; я так и сказал...
Ну что ж, в извозчики,
а —
еще как?
— Настоящее имя-прозвище его неизвестно, только дознано, что родом он из Елатьмы.
А Немой — вовсе не немой и во всем признался. И третий признался, тут
еще третий есть. Церкви они грабили давным-давно, это главное их мастерство…
—
Еще немножко надо. Нет, какой ты крепкий,
а?
— Ну да,
еще бы!
А как же? Ты кого не простишь, ты — всех простишь, ну да-а, эх вы-и…
—
А господь, небойсь, ничего не прощает,
а? У могилы вот настиг, наказывает, последние дни наши,
а — ни покоя, ни радости нет и — не быть! И — помяни ты мое слово! —
еще нищими подохнем, нищими!
— Я — нарочно. Пусть он не бьет бабушку,
а то я ему
еще бороду отстригу…
— Ты этого
еще не можешь понять, что значит — жениться и что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех,
а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно,
а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
Поселились они с матерью во флигеле, в саду, там и родился ты, как раз в полдень — отец обедать идет,
а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался,
а уж мать — замаял просто, дурачок, будто и невесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через весь двор к дедушке докладывать ему, что
еще внук явился, — дедушко даже смеяться стал: «Экой, говорит, леший ты, Максим!»
А тут
еще Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову — нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос,
а потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют — люди, конечно, боятся, кричат.
А Яшка-то с Мишкой
еще не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца-мать славят.
— Что-о папаша-а? — оглушительно закричал дед. — Что
еще будет? Не говорил я тебе: не ходи тридцать за двадцать? Вот тебе, — вот он — тонкий! Дворянка,
а? Что, дочка?
На улицу меня пускали редко, каждый раз я возвращался домой, избитый мальчишками, — драка была любимым и единственным наслаждением моим, я отдавался ей со страстью. Мать хлестала меня ремнем, но наказание
еще более раздражало, и в следующий раз я бился с ребятишками яростней, —
а мать наказывала меня сильнее. Как-то раз я предупредил ее, что, если она не перестанет бить, я укушу ей руку, убегу в поле и там замерзну, — она удивленно оттолкнула меня, прошлась по комнате и сказала, задыхаясь от усталости...
— Как же это? Ведь это надобно учить!
А может, что-нибудь знаешь, слыхал? Псалтырь знаешь? Это хорошо! И молитвы? Ну, вот видишь! Да
еще и жития? Стихами? Да ты у меня знающий…
Он умер неожиданно, не хворая;
еще утром был тихо весел, как всегда,
а вечером, во время благовеста ко всенощной, уже лежал на столе.
Бабушка, сидя под окном, быстро плела кружева, весело щелкали коклюшки, золотым ежом блестела на вешнем солнце подушка, густо усеянная медными булавками. И сама бабушка, точно из меди лита, — неизменна!
А дед
еще более ссохся, сморщился, его рыжие волосы посерели, спокойная важность движений сменилась горячей суетливостью, зеленые глаза смотрят подозрительно. Посмеиваясь, бабушка рассказала мне о разделе имущества между ею и дедом: он отдал ей все горшки, плошки, всю посуду и сказал...